Опять царь ему сказал:
– Вот и видно, что ты монах: кто же иначе так станет судить? Я только удивляюсь, чего ты от меня скрываешься?
Геннадий снова, начал клясться и отпираться и, чтобы не открывать своего настоящего звания, начал судить немилосердно, за малейший проступок наказывая жестокими пытками и казнями.
Однажды, когда он сидел на судейском помосте рядом с царем, из толпы выступил высокий воин с темным и прекрасным лицом и сказал:
– Геннадий, как можешь ты судить людей, сам будучи клятвопреступником, убийцею и вором?
И потом рассказал по порядку всю жизнь, все мысли брата Геннадия, будто все время незримо находился в его сердце. Все слушали молча, и царев зять, бледный, отирая пот, закричал:
– Это – дьявол! Ложь и отец лжи. Кто тебя послушает?
Воин улыбнулся и тихо сказал:
– Ты узнал меня? Да, я – дьявол и тебя погубил, но говорю я правду. Ты все время думал не о своей душе, не о ближних, а о своей чести, о достоинстве, о примере другим. И ты погубил все, о чем думал, потому что думал. И что же? Ты можешь умереть спокойно, – ты дал пример ближним. Вот я сказал.
Воин исчез. Все обернулись к Геннадию, но тот сидел на судейском кресле уже мертвым, ухватившись за ручки. Лицо его было черно, как обожженное молнией, а на спинку кресла забралась мартышка и раскрыла розовый зонтик над покойником.
II. Мамы и дамы
Антракт в овраге
Все исторические воспоминания нашего города, как большинства городов на Волге, сводились к указаниям мест, где стояли пушки Пугачева, утеса, «где думал Степан», двум-трем оползням, холерному кладбищу и надгробной плите, где, по преданию, застрелились два несчастных любовника. Город лежал как бы в яме, и невысокое плоскогорье, окружавшее его, было изрезано разной величины оврагами, носящими прозвища: «бараний овраг», «вонючая балка», «собачий ручей» и т. п. Все эти названия указывали беспристрастно на бывшие события или существующие свойства данных мест, но люди с идеалистическим направлением фантазии предпочитали именовать их, руководясь сравнениями или фиктивными качествами. Таким образом, наш город окружали «Дарьяльское ущелье», «долина роз», «монрепо» и даже «Стешин рай», хотя не знаю, чем последнее название поэтичнее «собачьего ручья», которое оно вытеснило. Конечно, наиболее упорными идеалистами оказывались дачники, которые покидали пыльные улицы, деревянные домики с фруктовыми садами для деревянных же построек посреди арендованных садов близ городских свалок и пыльных больших дорог, по которым не громыхали ломовики, но весь день и всю ночь скрипели обозы.
Дачи были расположены гнездами, по четыре, пяти посреди сада одного владельца, не образуя никакой улицы или чего-нибудь похожего на стройное размещение. Как из мешка их высыпали: где густо, где пусто, где нет ничего. Каждое гнездо с садом было обнесено общим забором, который как бы объединял жильцов одного дачевладельца, отделяя их некоторой враждебностью от жителей, окруженных другим забором. Нечего говорить о населении другого, соседнего, оврага, куда нужно было попадать или делая крюк по дороге среди безнадежно выжженного поля, или перебираясь через лесистый хребет. Те были окончательными врагами, по крайней мере, на лето.
Такое распределение развивало до последних пределов, где нелепость уже граничила с юмором, местный колоколенный патриотизм. Потому люди, связанные личною дружбою или общею службою, старались поселиться в одном и том же овраге и даже преимущественно за одним забором: судейские – в одной куче, палатские – в другой, коммерсанты – в третьей. Если личная привязанность действовала на выбор летнего помещения, то, с другой стороны, совместное житье в одном овраге влияло и на зимние отношения. Поделены были даже поставщики, извозчики, торговки, – только венгерцы с мозаичными брошками и тряпичным хламом сохраняли нейтралитет, перенося вести из одного лагеря в другой.
Младшие подражали старшим еще более нелицемерно и безбоязненно, тем более, что такие отношения живо напоминали всякие воинственные игры., и в частности, игру в «казаков разбойников».
В «бараньем овраге», или, по другому, в «долине роз», жили судейские, купцы и немцы за тремя заборами, принадлежавшими доктору Кушакову, священнику Успенскому и староверу Суслову. Но распределение жильцов по дачевладельцам было как-то наперекор природе: у доктора помещались купцы, у батюшки – судейские, а у старовера разместились немцы. Последних изображало, собственно говоря, одно семейство пастора Гросмана, занимавшее три сусловских дачи, так как, кроме замужней сестры с детьми, двух теток и дедушки, у самого Гильдебранта Ивановича было три дочери и три сына: Берта, Гертруда, Фредегонда, Карл, Оттон и Герман. Несмотря на звучные имена, вся эта компания была подростками, которые и вели нескончаемую войну с судейскими ребятами. Купеческие дети держались в стороне, дрались между собою, а когда по воскресеньям их всех отвозила в собор к обедне общая линейка, они без различия дразнили встречных немцев и судейских, крича хором то «немец, перец, колбаса», то «нехристи», то «выкуси – прапорщицей будешь!» – вообще, что придется, не сообразуясь, насколько подходят эти обращения к тому, к кому они адресованы. Если эти встречи происходили еще в виду дач, из окна высовывалась чья-нибудь бабья голова и кричала: «Я те побалую!» Если же дач уже не было видно, с тем же замечанием обращался к ним извозчик.