Я помню… были сумерки, я шла около Палатина, и маленькие девочки, лет по пяти, взявшись за руки, тихонько пели и кружились хороводом. И они даже были торжественны – эти малютки, – и как печальны! Эти пустыри в двух шагах от шумных улиц, катакомбы, белые акации и вдали тень акведуков!.. Как бы мне хотелось опять увидеть всё это с кем-нибудь, кто бы меня любил!
Будто в насмешку над моим желанием, сейчас же, как ушел Викентий Петрович, является Жевердеев.
Спрашивает: «Можно?»
Я говорю: «Пожалуйста», но жду, что он объяснит свой визит. Ничуть не бывало. Сидит, говорит о погоде. Я смотрю на часы, звоню служанку, распоряжаюсь насчет обеда… Наконец, понял.
– Я вас задерживаю? Я понимаю, что делаю бестактность, но мне трудно провести день, не видя вас.
Я молчу.
– Вы мне позволите иногда заходить к вам?
Я всё молчу. Помялся и говорит:
– Я приду завтра, можно?
– Знаете, не совсем удобно встречаться каждый день. Я выше всяких пересудов, но в данном случае хотела бы их избежать.
– Вы боитесь сплетен?
– Иногда я не люблю их.
– Да… до свиданья… я так люблю вас!
Я взяла его за руку и сказала ласково:
– Бросьте эту мысль! Это – безумие!..
– Может быть, вы и правы. До свиданья. Я постараюсь последовать вашему совету.
И ушел. Я была взбешена. Хоть бы (ну, не бросайся на колени, не обнимай), хоть бы руку поцеловал или заплакал! Ничего! И смеет еще что-то мямлить о любви! Никогда я так не сердилась!
30 марта.
Не утерпела и всё рассказала по телефону Викентию Петровичу. Он говорит: «Смотрите, не пройдите мимо настоящей любви!» Благодарю покорно! Еще бы меня глухонемой паралитик полюбил… Но Викентий Петрович серьезен и слишком поэт, притом он не видел Жевердеева.
С досады поехала на острова и расстроилась еще больше. Грязь, никуда не пускают, везде рогатки!.. Ах, укатить бы в Рим!
На обратном пути мое внимание привлекла какая-то фигура у решетки одной из дач. Она стояла неподвижно, заложив руки за спину, словно что-то внимательно разглядывая. Я велела ехать тише, почти совсем остановилась, как вдруг узнала в этом странном наблюдателе Анатолия Алексеевича. Он всё продолжал стоять. Меня это так заинтересовало («не сошел ли он с ума?» мелькнуло не без приятности у меня в голове), что я рискнула даже окликнуть. Он обернулся, взгляд рассеян, на губах улыбка, меня будто не узнает.
– Чем это вы так увлеклись, Анатолий Алексеевич?
– Я? Да глупости… Я смотрел, как сохнет земля… земля без мостовой, на которой вырастет трава… я люблю это. Она так пахнет!.. И ночное небо! Будто жаворонки запоют… Весной у меня часто бывают… такие слабости…
– Но как же вы добрались сюда?
– Я пришел пешком.
Ну, не чудак ли? Я довезла его до Марсова поля, где он простился. По-моему, он просто хотел меня видеть еще раз. Но как он мог знать, что я вздумаю кататься? Стоит ли, впрочем, об этом думать?
Вечером опять читала «Франческу», но была рассеянна и как-то всё вспоминала: «как сохнет земля, на которой вырастет трава… она так пахнет… и какое небо! будто жаворонки запоют!»
Иногда вот такие пустяки забьются в голову и ничем их не выгонишь!
Нужно позвонить Викентию Петровичу. Впрочем, нет… он всё так серьезно принимает, что, пожалуй, и тут найдет что-нибудь поэтическое!
Двое и трое
Конечно, не пьеса его интересовала. Это была современная костюмная комедия, переводная, каких сотни, сентиментальная и бессмысленная, с буржуазной моралью. Не было никаких заманчивых гастролеров, ни знаменитых художников, ни модных режиссеров. Сам театр не был популярен среди того круга, к которому принадлежал Бушменов, так что случайно заходя туда, он всегда удивлялся, откуда в этом театре берется публика, впадая в наивную, но довольно распространенную ошибку, заставляющую думать, что кроме «своего общества» людей не существует. На этот раз, однако, не было похоже, что Бушменов зашел в театр случайно, доказательством чему служил не только фрак и белая гвоздика в петлице, но и то, что он на себя одного взял целую ложу бенуара, причём просил именно пятый номер.
Он приехал за полминуты до занавеса. В зале было уже темно, но, приотворив дверь, он ясно увидел у барьера мужской силуэт. Бушменов вернулся в коридор, посмотрел на дверь, – нет, он не ошибся номером. Вероятно, тот, другой, ошибся. Может быть, даже ему показалось. Нет, сидит. Бушменов теперь, при свете со сцены, видел высокую несколько плотную фигуру во фраке, с белой гвоздикой в петлице, на стуле раскрытая коробка с конфетами, – тертые каштаны от Беррэн.
Что же это? Ведь Бушменов принес сам такую коробку – любимые конфеты его покойной жены! Очень уж бесцеремонно – забраться в чужую ложу, да еще есть не свои конфеты! Заглянул осторожно в аванложу: его коробка, завязанная лиловой мочалочкой, лежит на диване.