На этот раз Павел пришел не один, из-за его плотной фигуры в передней виднелся незнакомый молодой человек, коротко обстриженный, незаметно и обыкновенно одетый.
– Вот привел к тебе поклонника, – зашептал басом Нерадомский, – уж я тебя ценю, знаешь, как? а Андрей Платонович прямо без ума от твоего романа! Сам поэт!..
– Очень приятно! вы пишите стихи?..
Виктор Николаевич чувствовал, как расцветает, рассердился на себя за это, рассердился и на молодого человека и стал ломаться. Гость посмотрел на него удивленно и укоризненно. Он был, по-видимому, не робок, но и не нахален, волновался, чем-то опечалился. Фамилия его была Ветка.
– Малоросс, поляк? – спросил Карпинский, совсем уже, как судебный следователь. Гость снова взглянул на него и отвечал тихо, немного печально.
Я – русский. Я давно хотел увидеть вас, чтобы поблагодарить за вашу книгу. Она так много для меня сделала, вы, наверное, сами не знаете. Не то, что там какие нибудь мысли, которые бы меня, как говорится, переродили! нет. Я их, по крайней мере, не заметил, но ваша книга доставила мне столько радости, дала такую уверенность в собственных силах, что я почти не нахожу слов для благодарности. Конечно, я далек от мысли ставить себя наравне с вами, но когда я подумаю, что, может быть, где нибудь есть, существует человек, который так бы меня читал, как я вас, то я готов забыть все труды, невзгоды, неудачи. Тогда я вижу, что стоит жить и какое счастье быть писателем!
Нерадомский сиял, как бы гордясь, какого поклонника привел он к Карпинскому. В голове последнего завертелось какое то колесо из вчерашнего разговора со Свечиной, собственных мечтаний и признаний Ветки. Молодой человек, между тем, продолжал: – Конечно, вы все это знаете сами лучше меня, но мне доставляет необыкновенное удовольствие повторить вам еще раз, чтобы вы от меня услышали подтверждение прекрасных, хотя и известных, истин. Если бы ко мне пришел такой человек, т. е. в таком же ко мне отношении, как я к вам, и говорил бы, что я говорю (а иначе ведь зачем бы он и приходил?), то, я считал бы себя счастливым. У вас прекрасная, настоящая слава (Карпинский болезненно вздрогнул), она горит тихим и легким огнем. Вы любите Гофмана, Диккенса? да?.. я так и думал! когда вы, прочтя их, начинаете бегать по комнате, или сидите, ничего не видя, а мысли в голове крутятсяпенятся, – такая радость, любовь к искусству, людям, жизни, вами овладевает, что вы готовы целовать руки тем чудотворцам!
Андрей Платонович замолчал, потом добавил конфузливо:
– Вот и при чтении вашего романа я испытал такое же чувство!
Карпинскому уже не было никакой охоты ломаться, или изображать великого писателя, принимающего поклонника. Он сказал просто, пожав руку Ветке:
– Благодарю вас. Заходите ко мне чаще. Где вы живете?
– Здесь, в этом самом доме, только во дворе, Я думаю даже, что от вас видны мои окна.
Молодой человек направился было к окну, но Карпинский почему то подумал, что тот может увидеть портрет в плюшевой рамке. Он удержал его за руку и спросил только, улыбаясь:
– Вы недавно обстриглись?
– Вчера.
– Раньше у вас были спереди довольно длинные волосы и одна прядь всё спускалась на… левый (да, на левый) глаз, когда вы писали.
– Но откуда вы это знаете?
Тут вмешался громким басом Нерадомский:
– Он всё знает, на три аршина сквозь землю видит. Вы его еще мало знаете, это такая голова!
Карпинский после ухода гостей вынул карточку Варвары Павловны из рамки, осторожно залил чернилами то место, где виднелась «осенняя песнь Чайковского», высушил и снова поставил в плюш. Отошел на несколько шагов и посмотрел. Кажется, осмотром остался доволен. Потом он долго ходил по комнате, потом взял с полки том Гофмана, посмотрел на часы, но остался дома, зажег лампу, взглянул в окно, на дворе лежал снег, казалось, было тихо и тепло, «переписчик» писал, но прядь волос не падала ему на левый глаз. Карпинский улыбнулся и сам сел за стол. Может быть, никогда так весело, легко и свободно он не писал, будто около него мелькали прозрачные бледно-золотые оборки чьего то платья. Самого слова «слава» не приходило ему на память и уж, конечно, далек был от мыслей и знаменитый романист и даже, пожалуй, столовая с хрусталем.
Кто-то его благословляет и будет благословлять; его имя прошепчут не под звуки румын, а запишут в бедном дневнике, почти школьном. Из рамки глядит Барберина с чернильным пятном на пюпитре. Она – его муза, он влюблен в нее, но она – итальянка, живет, может быть, в Америке, в Австралии и не будет играть «осенней песни» и аплодировать г-ну Брысь.