Вероятно, за всю свою жизнь Калерия Семеновна не произносила такой длинной речи. Она даже будто утомилась, или сконфузилась, потому что лениво добавила:
– Может быть, и вздор, конечно. Я так разговорилась, потому что тогда слова тети мне очень запали в душу.
Фофочка притихла в темноте; наконец, произнесла: «Вот как!» с совершенно непонятной интонацией, с укором ли, недоверием, вопрошая, или подтверждая – ничего неизвестно.
Неизвестно также было, имели ли слова Калерии какое-нибудь практическое влияние на поступки и поведение Феофании Ларионовны, или она по каким другим случайным причинам была гораздо тише, когда вечером вошла в комнату Лизы, где та сидела при свечах над полуисписанным почтовым листком.
– Можно у тебя посидеть, Лиза? Я буду тихо сидеть, мешать не буду!
– Что за вопрос! Конечно, – отвечала Лизавета Семеновна, не оборачиваясь, и снова заскрипела пером.
Фофочка вздохнула раза два, но так как пишущая на её вздохи не обратила внимания, она, наконец, спросила:
– Андрею Ивановичу?
– Да.
Еще помолчав, гостья взяла книгу, подержала ее минут пять, взяла другую из низенького шкафчика, зевнула и снова завела, будто в пространство:
– Счастливая ты, Лиза!
– Я?
– Да, ты.
– Конечно, счастливая.
Ответ как будто несколько обескуражил Феофанию Ларионовну, так что она возразила с некоторой обидой:
– Почему же ты счастливая?
– Чему же ты удивляешься! Ты сама находишь меня счастливой!
– Да, но самой себя находить счастливой как-то странно. Тут есть, согласись, какая-то ограниченность, отсутствие стремления.
Лизавета Семеновна не тотчас ответила, так как, кончив письмо, как раз запечатывала его. Не спеша сделав и это, она повернулась к Фофочке и сказала, будто связывая оборвавшуюся нить:
– Ограниченность, ты говоришь? Может быть. Но ведь я и на самом деле очень обыкновенный и, если хочешь, ограниченный человек. Я люблю искренне Андрюшу, знаю, что он меня любит, уважаю его, как защитника родины, верю, что мои молитвы его спасут. Но если бы для победы отечества потребовалась Андрюшина жизнь, я бы ни минуты не роптала даже в мыслях. Я окружена людьми мне близкими и дорогими, здорова, в мире сама с собою – чего же мне еще?
– Да, но ты сама, ты сама…
– Что я сама?
– Как ты себя проявляешь?
– Во-первых, это не для всех необходимое условие счастья, а, во-вторых, разве в том, что я сказала, не достаточно проявления? Я не знаю, что я должна еще делать?
– Ну, прекрасно. У тебя масса мужества, так его нужно проявлять, темперамент – тоже!
– Но как же я буду на нашей мирной даче проявлять свой темперамент и мужество, которое ты во мне предполагаешь? Я бодра, терпелива, не падаю духом, делаю, что могу…
Фофочка даже вскочила и в нетерпении заговорила:
– Не то, не то, не то! ты говоришь, как бесчувственная машина. Нужно зажигать!
– Кого?
– Хотя бы меня!
– Кажется, этого не требуется. Вообще, я не понимаю, из-за чего ты волнуешься. Мы все, конечно, волнуемся, но к чему это так выставлять напоказ?
– Мне так легче.
– Ах, тебе так легче, это другое дело. А представь, что мне легче вести себя, как я себя веду.
– Меня это возмущает!
Лиза пожала плечами, взяла запечатанный конверт и, будто про себя, начала:
– Я писала Андрюше. Может быть, тебе тоже показалось бы, что в письме нет ничего бодрящего. Там нет громких фраз, да, но я уверена, что он в новостях, мелочах, словах любви увидит, что я добра, люблю его, верую в победу России – и это даст и ему большую уверенность и спокойствие.
– Нервы, нервы нужны, а не спокойствие!
– Нервы сами дадут себя знать, когда нужно. Нечего их винтить.
– Письма не всегда доходят! – с азартом выговорила Фофочка.
Лиза пристально на нее посмотрела, потом отвела глаза и заговорила спокойно:
– Иногда и доходят… я не об этом. Так вот, я писала искренно, не думая даже, подбодрит мое письмо Андрюшу, или нет. Я потом это увидела. Но у меня у самой такая явилась тихая любовь к родине, покуда я писала туда, я так поняла себя русской, так сильно и свято, что, прости меня, твои «горячие слова» не спугнули (о нет!) и не испортили этого чувства, но показались мне каким-то назойливым органчиком, ну, скажем, в часовне. Неуместно.
– Но ведь и я – живой человек, и я не могу!
– Чего ты не можешь?
– Жить так.
– Живи иначе.
– Но как, как? не пустят же меня в действующую армию.