Точно то же переживаем мы и в Вел. Субботу, когда воспеваем "Христу умершу" и уснувшему "жизнеподательным сном" в "мале гробе"; когда снова и снова ум изумевает и восстает, когда несоединимое и недомыслимое видится нашим духовным взором в предлежащей Плащанице.
Если головокружительна тайна боговочеловечения, если мы недоумеваем, как "Слово плоть бысть", то Крест Сына Человеческого есть поистине безумие для эллинов, как древних, так и современных. Страшный Суд сынов людских над Сыном Божиим, смерть и погребение Богочеловека, и в то же время неоставленность Им мира, это свыше сил нашего разумения. И когда мы молитвенно переживаем, что "во гpoбе плотски, во аде же с душею яко Бог, в рай же с разбойником и на престоле был еси, Христе, со Отцем и Духом", когда мы у Плащаницы созерцаем субботний покой Творца субботы, уснувшего сном сия великий субботы, то сил больше нет… "Волною морскою" поднимается и в нас наше литургическое восприятие этого субботнего покоя, и мы "исходное пение и надгробную песнь" воспеваем. И пусть мы этого не разумеем рационалистически, пусть кружится голова, но все же мы не только веруем, не только доверяем предположительно, что это может быть, но и знаем, опытно знаем, богослужебною интуициею приемлем целостно, что "воскреснут мертвии и восстанут сущии во гробех, и вси земнороднии возрадуются". Для литургического переживания, не знающего границ времени, живущего и прошлым, и настоящим, и будущим, как одинаковыми реальностями, это так. Мертвии восстанут. Богочеловек уснул субботним покоем и восстал. Тварь еще рыдает, солнце скрыло лучи, звезды отложили свет, но для нас "сия суббота есть преблагословенная, в ней же Христос, уснув, воскресе тридневен".
И во всем этом церковном созвучии несказанного богатства напевов, слов и красок, в этом "ужаснися бояся небо", в этом "не рыдай Мене, Мати", в этом чтении изумительных прозрений Иезекииля (гл. 37) о сухих костях, "совокупляющихся каяждо ко составу своему", в этом всем действительное дыхание "оживляющего мертвые Духа, приходящего от четырех ветр". Во всем этом, что необъяснимо внецерковному сознанию, как необъяснимо сияние света слепорожденному и сладость созвучий глухому, в этом всем примирение всех антиномий, соединение бездн неба и ада, смерти и воскресения, гармоническое сочетание апофатики и утверждений. Антиномическое богословие не есть нагромождение абсурдов и нелепиц, но целостное охватывание всех бездн и недосягаемых глубин, открывающихся дерзновенному зрению богослова. Экстатический Эрос богословствующей мысли выходит из себя и, встретив в церковном бытии идущий ему навстречу Эрос Божественный, погружается в Него, упокояется в Нем и, умирает для мирского рационализма и логики, воскресает в этих сочетаниях противоположностей. Его свет сияет в этом мраке и его ведение рождается из неведения, как и жизнь возникает в умирающем зерне.
Вернемся однако к богословию Паламы. Ища примирения непознаваемости и непричастности Бога с возможным отчасти приобщением Ему, он прибегает к терминам классической философии: сущность, действование и акциденция. Эти различения в Боге и дали повод, как известно, жгучим спорам, разделившим все византийское общество XIV в. на два непримиримых лагеря.
К аристотелевым понятиям "сущности" и "действования" (энергии) писатели церкви обращались неоднократно и до Паламы. Как пример можно привести: Афинагора[1468], св. Василия Великого[1469], св. Григория Богослова[1470], св. Григория Нисского[1471], Ареопагитиков[1472], св. Иоанна Дамаскина[1473], св. Симеона Нового Богослова[1474] и многих других.
В дальнейшем изложении (см. гл. VII) мы приводим те ссылки из Паламы, в которых эти выражения перипатетической философии применяются ими к антропологии и ангелологии. В данном месте они нас интересуют в отношении к богословию и в частности к тринитарному учению.