Над всей этой суетой царит купол церкви Сорбонны. Это — одно из лучших созданий зодчего Ле Мерсье — для школяров и окрестного люда — душа и символ университета. В глубине здания светлым торжественным пятном выделяется мраморное надгробие Ришелье, покровителя университета, а над изящной скульптурой Жирардона, вздрагивая от случайных сквозняков, покачивается на тонкой нити уже поблекшая от времени и пыли алая кардинальская шапка, некогда покрывавшая голову грозного министра.
Ныне все переменилось.
Иными стали студенты, никто не говорит по-латыни, холм св. Женевьевы увенчало не менее известное, чем Эйфелева башня или Лувр, благородное здание Пантеона, веселый бульвар Сен-Мишель рассек путаницу старых переулков, и не сыскать теперь улочку Фоссе-Кретьен, где прожил год или два непоседливой своей жизни Антуан Ватто.
Что обрел он здесь, что потерял? Снова множество безответных вопросов. Он искал одиночества, забвения, независимости, бежал от назойливой опеки богатого хозяина, устал быть нахлебником? Вряд ли положение его у Кроза было таким уж унизительным, чтобы расстаться с сокровищами его галереи. Или одно, неосторожно произнесенное слово ранило его и без того самою собой истерзанную душу?
Насколько можно судить, он не поссорился с Кроза, во всяком случае, Кроза не поссорился с ним и продолжал интересоваться его работами. Но разумеется, круг знакомств и общений Ватто изменился и, уж во всяком случае, резко сузился. Нам уже почти невозможно представить себе, что из окружающей жизни было ведомо Ватто, а что нет. Возможно ведь, он почти не покидает свой квартал, свою мастерскую, и жизнь огромного, полного событий, смеха и слез Парижа течет мимо, задевая его лишь отдельными миражами, в которых он, впрочем, не мог не различать все тех же нот непрочного веселья, прельстительного пира в канун надвигающейся чумы.
Помимо интуиции были факты.
Их не мог не видеть даже столь погруженный в себя художник, как Ватто, факты, сами по себе поразительные, но преувеличенные слухами. Долгое время у ворот св. Рока некий слепец, продававший индульгенции, торговал одновременно и памфлетами, рассказывающими о подлинных и, кажется, даже мнимых грехах регента. Подлинных грехов было бы достаточно, к ним, однако же, прибавлялись обвинения в кровосмесительных связях и поступках, которые вряд ли может выдержать бумага даже два с половиною века спустя. Эти памфлеты были известны всему Парижу. Если Ватто их и не читал, ему о них рассказывали.
Париж сжигала лихорадка феерических надежд.
Еще живя у Кроза, Ватто не мог не слышать и не знать о необычной и внушающей самые оптимистические мысли деятельности шотландского коммерсанта Джона Лоу, организовавшего совершенно невиданную банковскую систему. Она — так казалось, во всяком случае поначалу, — сулила невиданный расцвет государственных финансов вкупе с невиданным же ростом частных доходов. В 1718 году банк Лоу стал государственным учреждением, кредитные билеты, выдаваемые им вместо звонкой монеты, росли в цене, вместе с ними росли надежды пайщиков, хотя золото в казне не способно было покрыть и четверти стоимости бумажных денег. Как известно, деятельность Лоу принесла впоследствии множество банкротств и оказалась почти полностью несостоятельной, но тогда, вначале, она была созвучна все тем же «странностям», о которых так много уже говорилось, она колебала привычные представления о материальных ценностях, даже о ценности золота, заставляла верить в чудеса и сомневаться (вопреки утверждению кардинала де Ришелье, что «золото и серебро являются одной из главных и наиболее необходимых сторон могущества государства») в извечной силе луидоров и пистолей.
«Иностранец вывернул наизнанку государство, как старьевщик выворачивает поношенное платье: то, что было изнанкой, он сделал лицом, а из лица сделал изнанку. Какие возникли неожиданные состояния!.. Сколько появилось лакеев, которым прислуживают их недавние товарищи, а завтра будут, быть может, прислуживать и господа!»
Мимо банка Лоу на улице Кэнкампуа, что неподалеку от Гревской площади, хоть раз случайно да прошел Ватто, и этого было достаточно, чтобы лицезреть алчность, почти безумие в самом неприкрытом виде. Если деятельность Лоу привела в лихорадочное движение финансовые дела, то сам он, будучи олицетворением ожидаемого чуда, стал в глазах даже знатнейших дам первым мужчиной Парижа. Это было и смешно, и страшно, так велико было легковерие, так жадно старались люди занять души и разум всем, чем угодно, лишь бы во что-то верить.