Случилось так, что у нашего художника не было ни одного великого современника, ни одного сколько-нибудь достойного соперника.
Ни одного. Ни в одной европейской стране.
Были художники прославленные, знаменитые, осыпанные почестями, были художники модные, обладавшие совершенным мастерством. Но в большом искусстве несомненна странная, долгая пауза.
Видимо, в такое время лишь мастер, подобный нашему герою, мог выйти на авансцену истории. Живописец, чье искусство соткано из сомнений, тревог и предчувствий, оторванный от века минувшего и еще чужой будущему веку. И странно — это сумели почувствовать современники.
Был уже случай сказать о том, что в салоне 1704 года было множество картин весьма почитаемых живописцев. Ватто, как известно, среди них не было. И академиком Ватто стал с опозданием, и ни на одной выставке картины его не показывались. И если посмотреть с позиций его времени, то относительное признание Ватто достаточно удивительно, поскольку было кому и чем затмить его маленькие и непривычные картинки.
Картины Куапеля-отца, де Труа, де Ла Фосса, де Булоня, пейзажи Этьена и Габриэля Аллегренов, действительно великолепные по живописи и блеску исполнения портреты Ларжильера и Риго — холсты эти, большая часть которых рассеяна сейчас по провинциальным музеям, и ныне производят впечатление. Пауза в истории искусства вовсе не означает упадка профессионализма, и можно только удивляться тому, как не затерялась среди всего этого — пусть слишком слепящего — блеска мягкая живопись нашего художника.
Это можно объяснить, вероятно, лишь одним.
Именно такое искусство более всего было необходимо тогда мыслящему и тонко чувствующему зрителю. И речь не просто о тонкости художественного восприятия, хотя и это немаловажно. Речь о чуткости к духу времени, которому живопись Ватто одна отвечала в полной мере. То был процесс, разумеется, совершенно неосознанный. Люди, чьи умы были всерьез обеспокоены сознанием близящихся перемен, ощущением того, что прежний образ художественного мышления, прежние представления о стабильности чувств и мнений безвозвратно уходят, еще не знали, что придет на смену этому уходящему. Они читали заморские журналы, суждения мудрецов в книгах или пересказах переходили из уст в уста, сомнения, подхваченные и умноженные перьями, наиболее острыми и восприимчивыми, истончали и настораживали людей, и пышное великолепие картин, полных искусственных страстей и театрального величия, восхищало многих, но уже мало кого трогало и могло обмануть.
Сравнительно ранний успех Ватто у самых чутких знатоков — точный и правдивый индикатор вкусов и исканий времени. Мало кто из художников мог похвастаться при официальной неизвестности столь высокой репутацией и обилием заказов. Смешно было бы полагать, что покупатели в ту пору были умнее или проницательнее, чем в иные времена. Только время — оно и в самом деле было особенным. Не будем забывать — у истоков философии XVIII столетия суждения Локка о том, что нет в разуме ничего, чего не было бы первоначально в ощущениях, но совсем немного времени спустя Лейбниц — старший современник Ватто — напишет о плодотворной силе рефлексии, иными словами о способности ума размышлять о самом себе. Не будем забывать и о том, что в размышлениях Локка и Лейбница закладываются основы нового понимания психики, что вскоре Кант заговорит о подсознании: «Рассудок больше всего действует в темноте… Мы не всегда можем выразить в словах то, что мы думаем». Рискнем сказать, что вовсе не сведущий в философии Ватто более всего был увлечен изображением того, что трудно передать словом. Художник был в гуще еще не высказанных, не сформулированных проблем, он угадывал интуитивно идеи, только ждущие своего часа.
И говоря об искусстве первой четверти восемнадцатого столетия, в самом деле не о ком вспомнить, кроме как о Ватто, если думать о художниках истинно великих. Это странно, но это так. Он был ближе к литературе и философии своего времени, нежели к искусству изобразительному, но это вовсе не означает, что картины его вырастали из книг. Просто он мыслил, скорее, в духе Свифта, чем в духе Куапеля, сам, разумеется, не ведая того; он был словно одним из корней только подымающегося дерева, еще не знающего, какова будет крона.
Можно лишь пожалеть, что грациозное и мудрое его искусство не могло в ту пору соприкоснуться с теми удивительными картинами, что начинали писать тогда в России молодые мастера петровской поры. Они не знали ничего друг о друге — французский искушенный, зрелый, печально и горько одухотворенный мэтр и юные живописцы, закладывавшие азы новой отечественной школы, жадно и пытливо, наивно и мудро вглядывавшиеся в мир. Их роднит лишь время и острая индивидуальность, умение смотреть на мир, минуя салонные схемы и расхожие образцы. Было бы натяжкой искать меж ними общее, но разве можно игнорировать то, что они были современниками.