Выбрать главу

Сеня весь дрожал и сжимал кулаки.

— Что же мне делать, Сеня, скажи сам — что? Я готов чем хочешь искупить вину мою, — тихо заговорил Подгура, — хочешь, будем драться на дуэли, хочешь, я сам застрелюсь?

— Что ж, ей легче будет от этого? — топая ногою, кричит Сеня. — Ты не смеешь ее так бросить, иди к ней! Она страдает, мучается, она близка к самоубийству!

— Не могу, Сеня, не могу, хоть зарежь; если бы ты знал, как она мне противна!

Противна? она? Чистая, добрая, умная?

И Сеня во все глаза смотрит на Подгуру.

— Да, противна! — восклицает тот с отчаянием. — Пойми — физически противна!

Физически противно это грациозное, изящное существо!!! Его любовь, его мечта, его белая бабочка!

Он смотрит на Анатолия Петровича широко открытыми глазами и мнет угол скатерти.

— Ты с ума сошел, — бормочет он. — Она… такая милая, умная, прелестная девушка.

— Милая — верю, Сеня, но прелестная… она для вас всех прелестная, я не спорю: вы ее видите в развевающихся легких платьях, в красивых спортивных костюмах, в локонах… А если это все снять! Как очутился передо мной заморенный цыпленок на худеньких, синеньких ножках, с жалкими маленькими тряпочками вместо бюста…

— Молчи! Циник! Негодяй!

Сеня хватает стул.

— Довольно, Сеня, — говорит Подгура, вырывая у него стул. — Чего ты от меня хочешь? Я уже предлагал тебе дуэль, самоубийство…

— Я ее спасти хочу! Пойми, я бы сейчас, сию минуту, женился бы на ней, если б она захотела.

— Сеня! Друг! Умница! Все спасено!.. Сейчас… где моя шляпа? О, блестящая, блестящая мысль! — и Подгура заметался по комнате, ища шляпу.

— Что с тобой? Куда ты? — невольно вырывается у Сени, когда Анатолий Петрович ринулся к дверям.

— Как куда? К Кулышевым, делать предложение.

— Кому?

— Да Мурочке. Бедная девочка! Спасибо тебе, Сеня, надоумил ты меня. И как это в голову мне раньше не пришло!

— Но… ведь ты сейчас… сейчас сказал, что она… что ты ее не любишь.

— Так ведь я женюсь, женюсь, свой грех искупаю, ее спасаю, что же еще! — и Подгура изумленно смотрит на Сеню.

— Да ведь ты же не любишь ее, — опять повторяет Сеня.

— Так ведь я женюсь.

— Да не все ли равно?

— Нет, не все равно, — ударяет Подгура кулаком по столу, — притворяться не надо, не надо говорить вечно слова любви, на коленях стоять, целовать ручки и ножки, когда с души воротит. Буду добрым мужем, чмокну ее раза три в день, так чего ей еще. Что заработаю — все ей; пусть живет в роскоши. Коли детей Бог пошлет, воспитаем, как принцев.

— Да разве ей это надо? Ты у нее счастье отнял, жизнь исковеркал!

— Тогда что же мне делать? — с отчаянием спрашивает Подгура.

Сеня молчит.

— Я и свою жизнь исковеркал, свое счастье испортил, погубил… прочти… вот…

Подгура подает листок, написанный нетвердым детским почерком Елизаветы Васильевны:

«Я ухожу, Анатолий Петрович. На этот раз не старайтесь, вернуть меня. Я простила вам фельдшерицу, простила двух хористок, шансонетную испанку простила. Может быть, и еще много раз, да, наверно, и всю бы жизнь прощала, зная, какой вы слабый мужчина. Такой знаменитости, как вы, знаю, трудно отмахнуться от всех баб, что лезут к вам. Но вы погубили невинную девушку; это сразу оттолкнуло меня от вас, и вся моя великая любовь словно прахом разлетелась. Шурку беру с собой. Будете давать на ее воспитание — ладно, не будете — прокормлю и воспитаю сама. Горько, тяжело! Любила я вас, считая за слабого человека, но негодяя и подлеца любить не могу».

— Уехала, не прощаясь… и Шурку, Шурку увезла, — тихо шепчет Подгура, пока Сеня молча кладет письмо на стол.

— И она говорит: подлец, негодяй. Отчего я виноват один, отчего не виноваты мы оба? Ведь я не искал ее, ведь она сама пришла, плакала… грозила утопиться.

— Это прекрасно! — разражается Сеня нервным смехом, — девушка соблазнила мужчину! Неопытная, молодая девушка! Стыдись!

Подгура опускает голову:

— Я сам сознаю, Сеня, что слова мои как-то не того… ну, вот за мою ошибку, за мой грех я сломал жизнь Лизе, себе, ребенку… буду всю жизнь жить с нелюбимой женой, работать на нее… и за что? За то, что она девственница! Недевственницу я бы мог бросить, никто бы не осудил, всякий бы сказал: что ж, сошлись, разошлись, любви не прикажешь…

Они оба сидели молча; легкий ветерок стряхивал цветы липы на подоконник.