Виктор мечтательно прикрыл глаза, демонстрируя неземное наслаждение от прикосновения к дешевой синтетике, и полностью переключился на торговлю, поскольку возле прилавка стал постепенно скапливаться народ, притянутый стадным инстинктом: если покупают, значит, это кому-нибудь нужно.
Ночью не спалось. Накануне с трудом дождалась, пока все отужинают и освободят кухню. Еще не привыкла к сдвинувшемуся времени. Особенно изнурительным был ранний вечер — глаза закрывались сами собой, тело наливалось свинцовой тяжестью, а голова соскальзывала с подставленных подпорками рук. Она мгновенно провалилась в сон на своем шатком ложе, невзирая на капризы Андрюши, громкие разговоры взрослых, глухой монотонный прибой большого города, врывающийся в открытое окно.
Внезапно проснулась в полной тишине, чувствуя легкость и бодрость. Поначалу старательно лежала, надеясь снова уснуть. Но потом, не выдержав, осторожно встала и, усевшись на подоконник, задумалась.
На простеньких электронных часах светились цифры. Три часа. До утра еще так далеко… За окном тихо дышала сонная Москва, затопленная мраком. Уличные фонари изгибались вопросительными знаками, в доме напротив не теплилось ни одно окно, слепые витрины прятали в глубине мохнатую мглу, и лишь тусклые звезды печально мерцали в черном далеком небе, стесняясь озарять неприбранную столицу.
Изредка тишину нарушали торопливые гулкие шаги ночных прохожих. В подъезде взвыл лифт, разбуженный припозднившимся соседом, затем лязгнула средневековая дверь, надежно упрятывая своего владельца.
Аня зябко передернула плечами. Стараясь не шуметь, спрыгнула на пол и нашарила клавишу выключателя. Лампочка послушно вспыхнула, и она зажмурилась. В коридоре зашуршали медленные шаги, дверь в кухню неуверенно приоткрылась.
— Деточка, вы не спите? — прошелестела Марина Николаевна.
— Нет. У нас сейчас день. Никак не могу привыкнуть, — шепотом пожаловалась Аня.
— И мне не спится. Старческая бессонница, — лукаво улыбнулась Марина Николаевна. — Я бы не стала вас беспокоить, но увидела свет. Пить очень хочется.
— Давайте я вам чайник вскипячу.
— Нет-нет, не надо. Еще разбудим всех. Достанется обеим. Я водички выпью. А хотите, у меня посидим?
— Хочу.
— У меня не очень прибрано, — смущенно призналась Марина Николаевна, тяжело опустившись на тахту, застеленную серым застиранным бельем, сбившимся в застарелые складки, усеянные крошками. — Садитесь куда‑нибудь.
Сесть было решительно некуда. На табурете скучали лекарственные флаконы и коробочки, тарелка с остатками подсохшей вермишели, тусклый граненый стакан и неожиданно изящная позолоченная чашка из тонкого фарфора. Рассохшееся кресло-качалка пряталось под грудами тряпья. Аня осторожно сдвинула его в сторону и села. Проснулся облезлый волнистый попугайчик, заскрипел на той же ноте, что и качалка. Марина Николаевна спохватилась:
— Деточка, набросьте шаль на клетку. Не дай Бог, Танечка услышит.
Аня укрыла клетку ветхой шелковой шалью, и попугай притих.
— Тоскует Антошенька. Раньше у него была подружка, но померла. Одному-то скучно. Вот и приходится со мной беседовать.
— А вам не скучно?
— Бывает. Читать не могу, почти ничего не вижу. И телевизор только слушаю. Да лучше бы не слушала. Такое творится — страх один.
— Зато теперь свобода. Можно говорить что хочешь. И делать тоже.
— Это вам только кажется, Анечка. Делать то, что хочется, — большая роскошь. А во время революции и просто недоступная.
— Какой еще революции? — недоуменно спросила Аня. — У нас обыкновенная перестройка. Революция — это когда дворцы штурмуют. Стреляют. Вон как в кино показывают: сколько народу погибло — тьма. Зато сейчас все тихо-спокойно.
— Да, помню я то время.
— Вы? Не может быть! — изумилась Аня.
— Ну почему не может? В семнадцатом мне было семь лет. И вот что странно, Аннушка: то, что было на той неделе или месяц назад, полностью вылетело из головы. Не знаю, выпила вечером свое лекарство или нет? А детство свое вижу так отчетливо — вы не поверите…
…маленькая Мариша жила будто внутри музыкальной шкатулки. Звучали гаммы, «Детский альбом», «Времена года». Не отрываясь от ученика, ноги которого еще не доставали до педалей, мама попутно обращалась к ней, пропевая от нижнего к верхнему «до» и обратно. Вечером приходил папа, тогда из блестящей граммофонной трубы-колокольчика пел Шаляпин. «Вдоль по Питерской, по Тверской-Ямской, да эх!..» Бас заполнял анфиладу комнат и добирался до кухни, где ворчливая Паша колдовала над чугунками, а летом вырывался из открытого окна сквозь тюлевые занавески. Он заглушал заунывную шарманку по ту сторону забора, но сквозь бодрое «То не лед трещит, не комар пищит…» все равно промелькивало жалостное: «Ах, мой милый Августин, Августин, Августин, ах, мой милый Августин, все прошло, все…».