– Ну и ну! – проговорил Питу. – Вот уж письмо так письмо.
– Не правда ли? – переспросил Бийо.
– Да, дорогой отец, – сказала Катрин, – но я сомневаюсь, что жандармский лейтенант был того же мнения.
– Отчего это?
– Оттого, что письмо доктора Жильбера может, по-моему, повредить не только ему самому, но и вам.
– Ладно, – сказал Бийо, – что с тобой толковать, ты известная трусиха. Как бы там ни было, вот брошюра, а вот и дело для тебя, Питу. По вечерам ты будешь читать ее нам.
– А днем?
– А днем будешь пасти овец и коров. Вот тебе брошюра.
И фермер достал из седельной кобуры одну из тех брошюрок в красной обложке, какие во множестве публиковались в то время с разрешения властей либо без оного.
В последнем случае, правда, автор рисковал отправиться на галеры.
– Прочти-ка мне название, Питу, чтобы я по крайней мере знал, о чем тут речь. Остальное ты прочтешь мне позже.
Питу взглянул на первую страницу и прочел слова, с тех пор сделавшиеся от частого употребления весьма зыбкими и неопределенными, но в то время находившие искренний отклик во всех сердцах: «О независимости человека и свободе наций».
– Что ты на это скажешь, Питу? – спросил фермер.
– Скажу, господин Бийо, что мне сдается: независимость и свобода – это одно и то же; господин Фортье выгнал бы моего покровителя из класса за плеоназм.
– Плеоназм это или нет, но эту книгу написал настоящий мужчина, – сказал фермер.
– И все-таки, отец, – сказала Катрин, повинуясь безошибочному женскому чутью, – спрячьте ее, умоляю вас! Из-за нее с вами может стрястись беда. Я, например, дрожу при одном только ее виде.
– Отчего же это она повредит мне, если не повредила автору?
– А откуда вы знаете, что она ему не повредила? Письмо написано неделю назад и пришло только сегодня, хотя вообще письма из Гавра доходят к нам гораздо быстрее. А я тоже получила сегодня утром письмо.
– От кого это?
– От Себастьена Жильбера, который тоже вспомнил о нас; он многое поручил мне передать своему молочному брату Питу; у меня это совсем вылетело из головы.
– И что же он пишет?
– А вот что: его отец уже три дня как должен был приехать в Париж, но так до сих пор там не появился.
– Мадмуазель права; мне тоже не нравится это опоздание, – сказал Питу.
– Замолчи, заячья душа, и ступай читать трактат доктора; тогда ты станешь не только ученым, но еще и мужчиной! – воскликнул фермер.
Так разговаривали французы в ту пору, ибо стояли на пороге десятилетия, когда французская нация принялась подражать греческой и римской истории со всеми ее составляющими: самоотвержением, проскрипциями, победами и рабством.
Питу взял книгу с величайшим почтением, чем окончательно покорил сердце фермера.
– А теперь скажи-ка, – спросил тот у Питу, – ты обедал?
– Нет, сударь, – отвечал Питу, сохраняя тот полублагоговейный, полугероический вид, какой принял, получив книгу.
– Он как раз собирался пообедать, когда его выгнали из дому, – сказала девушка.
– Ну что ж! – сказал Бийо. – Ступай к мамаше Бийо и скажи, чтобы она покормила тебя тем, что едят у нас на ферме, а завтра приступишь к работе.
Питу бросил на господина Бийо благодарный взгляд и в сопровождении Катрин отправился на кухню, где единовластно правила госпожа Бийо.
Глава 6.
БУКОЛИКИ
Госпожа Бийо была дородная матрона лет тридцати пяти – тридцати шести, круглая, как шар, свежая, пышная, сердечная; она без устали сновала между двумя голубятнями, между стойлами для коров и овец, словно многоопытный генерал, объезжающий расположение войск; она производила смотр своим горшкам и сковородкам; ей довольно было одного взгляда, чтобы определить, все ли в порядке, довольно было повести носом, чтобы узнать, не следует ли подбросить в кастрюльки тмина и лаврового листа; по привычке она вечно ворчала, но и в мыслях не имела досадить этим ворчанием мужу, которого уважала не меньше, чем самых важных персон, дочери, которую любила сильнее, чем г-жа де Севинье г-жу де Гриньян, или батракам, которых кормила так, как ни одна фермерша в округе. Поэтому за право работать на г-на Бийо шли споры. К несчастью, и здесь, как на небесах, было много званых, но мало избранных.
Со своей стороны Питу, как мы видели, не был зван, но был избран. Он в полной мере оценил свое счастье, когда слева от него на стол легла золотистая буханка хлеба, справа поместился кувшин с сидром, а перед ним возник кусок свежепросоленной свинины. С тех пор, как Питу потерял мать, а тому уже минуло пять лет, он не едал так не то что по будням, но даже и по праздникам, Поэтому, уминая хлеб, смакуя свинину и запивая все это большими глотками сидра, Питу, и без того полный признательности, ощущал, как растет его восхищение фермером, его почтение к фермерше и любовь к их дочери, Одно только омрачало его настроение – мысль об унизительной обязанности пасти коров и овец, которую ему придется выполнять днем: уж больно занятие это не соответствовало делу, каким ему предстояло заниматься вечерами и какое имело своей целью усвоение человечеством возвышеннейших истин бытия и философии.
Питу продолжал обдумывать свое положение и после обеда, причем превосходный этот обед оказал немалое влияние на ход его размышлений. Насытившись, он взглянул на вещи иначе. Он рассудил, что даже олимпийским богам и полубогам случалось пасти коров и овец и, следовательно, он напрасно счел это занятие столь оскорбительным для своего достоинства.
Аполлон, оказавшись в сходном положении, то есть будучи изгнан с Олимпа, подобно тому, как он, Питу, был изгнан из квартала Пле тетушкой Анжеликой, стал пастухом у Адмета. Правда, Адмет был король-пастух, но Аполлон-то был бог.
Геракл был скотником или кем-то вроде того, ибо, если верить мифам, таскал за хвосты коров Гериона, а уж с какой стороны подходить к коровам – с хвоста или с головы – это дело привычки; как ни крути, тот, кто имеет дело с коровами, то бишь со скотом, – скотник и никто иной.
Более того, Титир, о котором рассказывает Вергилий, – тот, что лежит под буком и в таких прекрасных стихах благодарит Августа за свой покой, тоже был пастухом. Наконец, и Мелибей, так поэтически жалующийся на необходимость расстаться с родными краями, носил то же звание.
Все эти особы наверняка достаточно хорошо знали латынь, чтобы стать аббатами, и тем не менее предпочитали смотреть, как их козы жуют горький ракитник, а не служить мессу и петь церковные гимны. Значит, если рассуждать здраво, в пастушеской жизни есть свои прелести. Да и кто помешает Питу возвратить этой жизни утраченную поэзию и потерянное достоинство? Кто помешает Питу устраивать состязания в песнях между Меналками и Палемонами из окрестных сел? Разумеется, никто. Питу не однажды случалось петь, стоя за аналоем, и, если бы аббат Фортье не застал его как-то пробующим церковное вино и со своей обычной суровостью не исключил немедленно из числа певчих, он мог бы далеко пойти на этом поприще. Правда, он не умел играть на флейте, но зато умел извлекать любые звуки из обычной короткой трубки, а это, должно быть, почти одно и то же. В отличие от любовника Сиринги он не вырезал себе из дерева свирель, но зато изготовлял из липового или каштанового дерева превосходные свистки, не раз удостаивавшиеся рукоплесканий его товарищей. Итак, Питу мог без ущерба для собственной гордости сделаться пастухом; хотя нынче занятие это и перестали ценить по заслугам, он не опустился до него, но поднял бы его до себя.
Вдобавок в овчарне распоряжалась мадмуазель Бийо, а приказания, полученные из ее уст, были уже не приказания.
Но Катрин, со своей стороны, также пеклась о достоинстве Питу.
В тот же вечер, когда юноша подошел к ней узнать, в котором часу нужно ему завтра встать, чтобы выйти в поле вместе с пастухами, она ответила, улыбаясь:
– Никуда идти не нужно.
– Отчего же? – изумился Питу.
– Я объяснила отцу, что вы получили слишком хорошее образование, чтобы исполнять такую черную работу; вы останетесь на ферме.