Выбрать главу

В случае моей внезапной смерти виновным прошу считать доктора Мацея Гвару.

Понедельник

Ничем новым он себя не выдал, но я по-прежнему бдителен, хотя и знаю, что нет мне спасения, все меня покинули — и Бог, и люди.

Вторник

Настал большой день, великий миг, я выхожу из темной бездны на залитый солнцем простор! Только что почтальон Голембиовский, которого я хорошо знаю, поскольку и в прошлый, и в этот раз получал у него денежные переводы, остановил меня на лестнице, когда я направлялся на прогулку, и сказал: ого-го, пан Конечный, у меня для вас сегодня важное письмо, с очень, очень высоких сфер, чуть ли не с самого неба, я, наверное, сильно побледнел, потому что у меня потемнело в глазах и сердце словно бы остановилось, он испугался, подхватил меня под руку со словами: Господи, и что вы такой бледный? я не вру, честное слово, вам письмо из ЦК, но я уже пришел в себя и говорю, покажите, хочу своими глазами увидеть, Голембиовский заколебался, но потом полез в сумку, ладно, — говорит, для вас в виде исключения, вы же знаете, пан Конечный, что я не имею права давать письма в руки пациентам, это от меня не зависит, ладно, ладно, знаю, ответил я, мне достаточно только поглядеть. Человек, заблудившийся в пустыне и умирающий от жажды, увидев вдали оазис, или потерпевший крушение в бескрайнем океане, заметив на горизонте спасательный корабль, чувствует, наверное, то же, что я, когда мне Голембиовский показал конверт со штампом «Центральный комитет ПОРП», я не знал, пан Конечный, сказал почтальон, что у вас такие связи, это торжествует справедливость, пан Голембиовский, начал я и не мог докончить, задыхаясь от счастья, но теперь я спокоен и терпеливо жду, когда доцент вызовет меня, чтобы зачитать Высокое, Непоколебимо Справедливое Слово.

День сегодня пасмурный, дождь накрапывает, но на душе у меня солнечно, как во время майской обедни, кончились мои двенадцатилетние муки, разоблаченные враги капитулировали, сегодня будет объявлено всем и каждому, что я невиновен и чист, как слеза, благодарю Тебя, Боже всемогущий, за то, что Ты внял моим молитвам, и Вас, Гражданин Первый Секретарь, от души благодарю, и торжественно клянусь, что не пожалею сил, буду самоотверженно и плодотворно работать на благо Народной Польши и нашего Строя, да сбудется это, во имя Отца, Сына и Святого Духа, аминь.

На этом записки Мариана Конечного обрываются.

Доцент Плебанский читал в тот день двухчасовую лекцию молодым психиатрам, слушателям Курсов повышения квалификации, и поэтому вызвал к себе Конечного лишь после обеда, около четырнадцати часов.

— Ну вот, пан Конечный! — воскликнул он из-за стола, когда тот вошел, — везет вам, дождались. Садитесь и читайте спокойно, признаться, я не ожидал, что ваш вопрос будет рассмотрен так скоро, поздравляю.

Но Конечный, взяв письмо, не мог читать, он страдал дальнозоркостью и забыл очки, к тому же у него дрожали руки.

— Прочитать вам? — участливо спросил Плебанский.

— Если вам нетрудно, пан доцент, — ответил Конечный, — я оставил очки в палате.

Он прикрыл глаза, чтобы лучше слышать, выпрямился и повернулся к доценту лицом. Плебанский начал читать медленно и четко. Письмо было коротким. Там официально сообщалось, что, согласно сведениям, собранным по личному поручению Первого Секретаря, никто никогда не подвергал сомнению гражданскую честность и лояльность гр. Мариана Конечного и никаких обвинений против него не выдвигали, и стало быть, соображения, высказанные в его письме от такого-то числа, являются просто недоразумением и по этой причине не могут расследоваться.

Конечный слушал неподвижно, опустив веки, он не поднял их и тогда, когда Плебанский кончил и положил письмо на стол.

— Ну, пан Конечный! — сказал он. — Здесь вам в письменном виде сообщили все, чего вы добивались. Можно сказать, что после долгого плавания мы, наконец, причалили в тихую гавань.

Только тогда Конечный поднял веки и остановил на доценте взгляд своих остекленевших и как бы обесцвеченных глаз.

— Вы победили, пан доцент, — сказал он тихо.

Плебанский возразил:

— Ну, это прежде всего ваша победа, моя тоже отчасти, но главным образом ваша.

— Вы меня уничтожили, — сказал Конечный.

Плебанский вздрогнул.

— Что вы сказали?

— Вы меня уничтожили. Ловко все это подстроили и подделали письмо.

Плебанский побагровел.

— Что такое? — крикнул он. — Что за чушь вы мелете? Что вы себе позволяете. Снова истерика и фантазия, я выбью их вам из головы. Что это значит?

— Вы все можете, — тихо сказал Конечный.

Это почти покорное признание немного успокоило Плебанского.

— Я рад, что вы так думаете. Что это вам в голову взбрело, что на вас нашло, опомнитесь, пан Конечный. Здесь вам черным по белому сообщают, причем от имени высшего лица в государстве, что вы чисты, как слеза, в чем же дело, или у вас все перепуталось от радости?

— Ты продал меня, Иуда, — Конечный с трудом поднялся со стула и уперся обеими руками в стол. — Ты и твой дружок, вы сговорились меня растоптать. Сколько вам заплатили? Пять, десять тысяч или, может, больше? Не перебивайте, теперь моя очередь, и я знаю, что говорю, когда заявляю, что или этот листок фальшивка, или Первый Секретарь не читал мою апелляцию, потому что в его ближайшее окружение проникли агенты контрразведки и вы их вовремя предупредили. Я все понимаю, вы это давно задумали, вам так велели сделать, если я не сложу оружие. Позорный конец вы мне уготовили, а ведь я вам верил, как отцу родному, не бойтесь, я не буду вас проклинать, но в свой смертный час вспомните о том, как меня обидели.

Какое-то время длилось молчание, затем доктор Плебанский сказал:

— Вы, к сожалению, оказались правы, пан Конечный, вам пока рано возвращаться домой. Ничего не поделаешь, останетесь у нас, мне сейчас трудно сказать, как долго. Я очень в вас разочаровался, пан Конечный. Можете вернуться в палату.

Конечный, не промолвив ни слова, послушно направился к двери, но на пороге остановился и повернулся.

— Ты уничтожил меня, Иуда, — сказал он с глубокой болью и тоской.

Затем он вышел, а поскольку в коридоре было шумно и много народу, спрятался в туалет, тот третий, без окошка, который на ночь всегда запирали.

Там он почувствовал себя пустым, будто у него вынули все изнутри, совершенно пустым, остался только тонкий слой кожи, сверху мертвой и всей своей чувствительностью обращенной внутрь, болезненно ощущающей одну лишь пустоту, он вслушивался в реакции столь причудливо перелицованной кожи, воспринимая лишь наличие усиливающейся пустоты, и вдруг почувствовал, как что-то с ним происходит, что-то непонятное и ужасное, медленно, словно сгущающиеся ночные сумерки или, наоборот, словно усиливающийся дневной свет в него входило движение, вращение, подобное космическому, да, да! бдительный и настороженный, он уже знал, что в его пустоту ворвалась вселенная, непостижимый и бескрайний космос, чтобы продолжать в нем свое извечное вращение и полет в неизвестность, но вопреки его скудным знаниям о вращении небесных тел, солнечные системы из просторов галактики вращались теперь в его пустом нутре, причем не в мертвой тишине, а среди хриплого скрежета, треска, стонов и плача. Он долго и внимательно вслушивался своей перелицованной кожей в звуки, в которых все явственнее различал скрип колодца, хриплые стоны, приглушенные, а вместе с тем усиленные тифозным бредом, и жалобный детский плач над телом убитой белки, и далекие отзвуки автоматных очередей, и может, даже шум высокого леса, треск сухих веток и шелест листьев, и, заслушавшись, он кивал головой в такт этому скрежету, скрипу, плачу, будто проверяя их внимательно, и, узнав, принимал, потом он ощутил усталость и сонливость, сел на стульчак, спрятал голову в ладони, и тогда вдруг наступила тишина внутри него и вокруг, и он, не отрывая рук от лица, сгорбившись, громко зарыдал.

Вскоре маленькая, черненькая медсестра Иринка, обеспокоенная исчезновением Конечного, отыскала его и начала с материнской нежностью утешать, как маленького ребенка, но он ее не узнавал, не хотел вставать, по-прежнему прятал голову в ладони и плакал, плакал…

1967