- Почему ты не можешь меня поцеловать?
Натан повернулся и взглянул на Альберта. А ведь тот был предельно серьезен. Однако что самое страшное - омега не находил ответа. А говорить правду... нелепо? И он резко вдохнул, не в силах и слова вымолвить. Губы схватил паралич, они, как и язык, отказывались шевелиться. Что сказать, как... Как объяснить то, чего он не понимал? Хотя, почему и не понимал - все дело в возрасте и нежелании больше обманывать. Но и тогда остается вопрос: всю ли выкладывать правду? Про все прошлое? Бред!
Сглотнув, Натан кое-как промолвил, не сводя своих глаз с чужих:
- Не знаю.
Альфа только покачал головой и отошел на пару шагов.
- Я примерно ожидал этого, - усмехнувшись. - Но почему? Я же все вижу, все смущение и всю влюбленность. Почему отгораживаешься? Почему не можешь?
- Так надо, - с нажимом и наворачивающимися слезами. Слезами? Которых не было больше десяти лет? Слезами. Которых не было больше десяти лет. И словно это подтверждая, копиться они стали быстрее. Носом уже стало тяжело дышать, перед глазами, будто в утреннем тумане, поплыло. Но, знаете, пусть, лишь бы не капали с щек. - Надо.
- Надо. Надо. Надо! - а вот и тот самый момент. Его синие водяные глаза загорелись яростью. Той самой, рвущейся из надломленного терпения, из трещин и сколов этой переполненной чаши. Она хлестала невидимым кнутом воздух, пока он стоял, пока говорил сдавленное: «Извини», пока шел прочь, сжимая кулаки и наконец скрылся. По-особенному звонко отражался стук каблуков от каменной дорожки, длиннее обычного был шаг, но никакого ребячества, никаких обид и драк - людям, он считал, не положено.
Натан стоял посреди пустой дороги и хватался за влажную щеку (вырвались все-таки!). Так не хотелось в очередной раз испытывать его терпение. Какое это унижение - чувствовать на себе вину! Ту, самую настоящую, самую правдивую, а никак не высосанную из пальца. Так надо. Что за жалкие оправдания? Он мог сказать правду. Побоялся, не захотел, тварь дрожащая. И теперь вот... Злость альфы была вполне естественна и понятна. На его месте омега бы поступил схоже. Когда твое терпение кончается, возможным становится только злиться.
Слезы из глаз лились произвольно, сами собой. Просто не хотели останавливаться, капали, капали, стекали по щекам, оставляя грязные дорожки... В нем словно бы что-то порвалось. Невидимая струна души. Со свистом, болезненным вздохом и болью, от которой хочется кричать. И только слезы позволяли ему отвлечься от щемящего чувства в груди. Его охватила такая печаль, какая ни брала никогда. Словно бы разлилась, как весенняя река. Грустно до безумия. Наверное, из-за порвавшейся струны. Впрочем, в них, этих паршивых показателях слабости, было что-то исцеляющее. Словно с ними он отпускал боль, прошлое, обиды, непонимание и даже самого себя. Глупо было цепляться за все это так долго, цепляться даже тогда, когда, казалось, весь мир переменился вокруг. Глупо, а другого не оставалось. Странное чувство - боязнь и нежелание отпускать прах, отпускать нечто, несущее скорее боль, чем счастье. С другой стороны, это же лучше, чем чувствовать пустоту. Чтобы жить, нужно за что-то держаться. Дети цепляются за родителей, взрослые - за свои накопленные капиталы и труды. Натану оставалось только перекроенное прошлое. Тогда он, казалось, был крепче. Что не день, то наказание, то новые шрамы и боль, люди приходили и уходили, глядели, как на прокаженного, отчего на душе становилось мерзко, а слезы все равно не лились. То ли не позволял себе, а сейчас разнежился, то ли... просто не мог заплакать.
Он выплакал свои первые и последние слезы, когда увидел мертвых родителей на кровати.
Подумайте, только вчера они ему улыбались, кивали на полоумные слова, уложили в кровать и пожелали спокойной ночи... А на утро - смерть от отравления. У обоих. Они лежали на постели, совсем холодные и твердые, в собственной желтоватой рвоте, смешанной с желчью. Не лицеприятно, не так ли? И когда Натан, пятилетний мальчишка, пришел пожелать им доброго утра, вовсе не застал родителей живыми. Лишь пустоглазые трупы. Радостный утренний клич смолк. Он пытался до них докричаться, разбудить, бил по щекам своими мелкими ладошками, но не помогало ничего. Омежка надорвал себе голос, а потому после только хрипел и с громкими всхлипами плакал. Даже он, малыш, не мог не догадаться, что на самом деле произошло. И рыдал, и рыдал, и рыдал. Взрослые, сбежавшиеся на крик, пытались его успокоить, а он все не мог остановиться. Стоял на коленях у постели и плакал в простыню. Ручками до боли сжимал твердую, словно железную рейку, ладонь папы. Папы, который больше никогда не вернется. И взрослые терялись. Что сказать этому малышу, чтобы было не так больно? Ведь он же сам все видел и словно бы понимал... Слезы лились, не прекращаясь. Пока не высохли на всю оставшуюся жизнь. Но приюту надо отдать должное - пожалуй, никто бы не смог так вернуть его в мир, как боль.