Все это время (не месяцы, годы!) состояние мое было тяжелым: нервность, подавленность, но и возбужденность, расторможенность, как говорят врачи. А в интервью вдруг — непредусмотренный вопрос: «Наталья Алексеевна, Вы видели телеинтервью с Виткевичем? Вы верите ему?»
— Я не могу не верить Виткевичу! — немедленно отвечаю я.
В голове у меня рассказ Виткевича о следствии 1945-го года. И я тут же произношу целый монолог о честности, прямоте Николая Дмитриевича, в которой я не раз убеждалась на всем протяжении нашей с ним дружбы. И вот в телеинтервью вместо этого монолога сразу вслед за моим «Не могу не верить Виткевичу!» на экране вдруг оказывается сам Виткевич с «Архипелагом…» в руках, произносящий: «В этой книге на каждой странице можно найти противоречие с истиной». Даже просмотрев все это, я ничего сразу не поняла. Только позже до меня дошло, зачем был задан мне непредусмотренный вопрос, как пригодилась режиссерам моя «расторможенность» и мое наивное к ним доверие.
В феврале, сразу после высылки Александра Исаевича, интервью были взяты АПН не только у меня. Среди интервьюированных был отец Всеволод Шпиллер, настоятель церкви Николы на Кузнецах в Москве. Он был хорошо знаком с Александром Исаевичем и имел основания говорить о его духовном облике. Интервью Шпиллера вызвало сильнейшее раздражение в московских либеральных кругах. Но мне все, что сказал отец Всеволод, кажется очень значительным. У меня сохранился текст интервью Шпиллера, который он подарил мне лично. В книге, изданной АПН, — «В круге последнем» — этот текст был несколько искажен. Отец Всеволод писал:
«При встречах с ним и при чтении многих его вещей создавалось впечатление, что он повсюду ищет правду. (…) Казалось, что он живет правдолюбием. (…) Я думаю, что правду, как мы, христиане, ее понимаем и видим, Солженицын искажал. (…)
Нет в мире ничего выше сострадания и жалости. Не мстительность, а они должны жить в нас и распространяться не только на безвинно страдающих. И уж кому-кому, как не русскому писателю, знать, что носителями правды и высшего добра только и могут быть умеющие сострадать.
(…)…ложь обличается правдой, но правда открывается человеку только в любви и любовью. Добро и правда с одной стороны и с другой — зло и ложь принадлежат к противоположным, онтологически разным реальностям».
Как явствует из интервью, Шпиллер укоряет Солженицына, что тот не почувствовал, не понял значения и глубины христианской истины о жалости и сострадании, «столь близкой и дорогой всей нашей литературе и мысли». «Не достиг он до сокровенных глубин, до светлого дня Русского характера, — писал Шпиллер и продолжал: — То же самое случилось и с его церковностью1».
Усилия АПН по рекламированию моей книги не ограничивались одним телеинтервью. 6-го марта я дала интервью корреспонденту из США, но оно, насколько мне известно, не увидело свет. Жалею все же, что Александр Исаевич не услышал моего ответа на неожиданно заданный мне вопрос корреспондента: что бы я хотела сказать Александру Исаевичу? «Хотелось бы, — ответила я, — чтобы Солженицын задал себе тот же вопрос, который задает себе один из литературных героев в „В круге первом“: „С кого начинать исправлять мир: с себя или с других?“».
Тем временем заканчивалась подготовка моей книги к печати. Я понимала, что книга эта, подобно интервью Шпиллера, будет встречена «московской общественностью» в штыки.
А тут еще прибавилась необходимость осветить тему следствия Солженицына 45-го года. Дело в том, что по западному радио уже читался первый том «Архипелага», где была глава «Следствие». Редактор уверял меня, что я не имею права пройти мимо этой темы, и давал понять, что это отчасти является условием выхода моей книги. О своем собственном следствии Солженицын в «Архипелаге…» говорит очень мало, полунамеками. И у меня родился даже как бы исследовательский интерес. Я действительно не могла не верить Виткевичу, который приоткрыл мне в своих интервью поведение Сани на следствии. Правда, меня поражало то, что сам Саня за всю последующую жизнь не рассказал мне всего этого. Я ужаснулась тому нравственному грузу, который Александр Исаевич все эти годы нес один. Я должна была теперь изучить его письма начала тюремно-лагерной эпопеи, припомнить слова и поступки. Когда анализ был завершен, я могла бы сказать себе словами Виткевича: «Это был самый страшный день в моей жизни».