Лакшин, по мнению Константина Игоревича, „несправедливо предъявляет к Солженицыну те же самые требования, которые он может предъявить к Дементьеву, к Твардовскому, даже к Копелеву, совершенно не учитывая, что Солженицын смотрел на вещи с другой точки зрения. Ведь Солженицын чувствовал себя волком, которого травит стая собак! И чувствовал совершенно искренне. А у волка, за которым гонятся собаки, совершенно естественно, другой кругозор, и другая точка зрения, и свои субъективные оценки. Для того, чтобы понять Солженицына, нужно самому пожить — как у Лакшина никогда не было — десяток, а то и больше лет в состоянии постоянного страха. Это ничего общего не имеет с трусостью. Это — особенность ситуации человека. Особенно — человека гонимого и загнанного в угол судьбой. Это — постоянное напряжение и постоянное ожидание того, что будет нанесен удар. Страх постепенно становится манией преследования. Человек умом своим корректирует это: он не показывает вида, он смеется, и даже он бодро держится, совершает смелые поступки, но в подсознании — духовный стереотип страха. От этого никуда не денешься, поэтому иногда этот человек может совершать самые несообразные поступки. Это ничего общего не имеет с холодными рассуждениями того же Лакшина, который в своей жизни ничего подобного не испытывал. Человек, который десяток лет привык быть настороже, остается настороже до самого конца своего, даже когда фактически опасности нет никакой, когда она миновала“.
Константин Игоревич говорит еще вещи, которые я уж никак не ожидала от него услышать: „Для меня ясно, что Солженицын — фигура трагическая. Разве это не трагедия? Поставить себя, свою жизнь, все свои помыслы, идеалы, мечты служению одной цели — что-то сказать, куда-то позвать, сделать что-то великое и доброе для народа, — и быть полностью изолированным, полностью отрезанным от народа. (…) К этому присоединится, несомненно, и трагедия совести. Я не знаю, будет ли у Солженицына время или судьба не отпустит ему такого количества времени, чтобы в один прекрасный день сесть, оглянуться назад, посмотреть, и чтобы его совести стало страшно: сколько бессовестного он, в общем-то, в своей жизни натворил. В любом случае это будет трагедией посмертной, если последующие поколения произнесут свой приговор над моралью и совестью Солженицына“.
„А теперь представьте себе, — продолжал Константин Игоревич, — пройдет 20 или 30 лет, а может быть, всего 5 лет (никто не знает, какими путями двинется история), и исследователи займутся изучением общественной мысли нашего времени. При этом в неофициальном подспудном слое один из самых больших,“ широких, плодотворных и глубинных пластов — это Солженицын. И как все с ним произошло, и что было на самом деле — нельзя будет конструировать ни по одному „Теленку“, ни тем более по книге Лакшина. А ведь это кусок, это история интереснейшего литературного журнала, и колоссальная фигура А. Т. Твардовского, и множество других людей, каких-то взаимосвязей, каких-то интересов… Было бы неразумно судить об этом периоде только по свидетельству Солженицына. (…) А так может получиться, если не будет какого-нибудь противовеса, если не будет книги-антагониста».
Константин Игоревич надеется, что мои мемуары смогут быть таким противовесом: «Социальная задача будущей книги — реконструкция многих подлинных событий, о которых никогда не скажет правду ни официальная печать, ни ее противники. О том, как все это начиналось, есть полный резон рассказать человеку, который умеет видеть правду и умеет правдиво писать».
Не слишком ли многого хочет от меня Константин Игоревич? Неужто он всерьез на меня надеется?
Реакция на Западе на «Теленка» была самая разнообразная. 22 июня по радиостанции «Немецкая волна» я прослушала отзывы на книгу. Многие из них отличались обычным для Запада весьма поверхностным пониманием нашей жизни. Но были и серьезные рецензии. Не обходилось, впрочем, и без преувеличений. Так, например, западно-германская социалистическая газета «Форвэрдс» пишет: «Нет в современной мемуарной литературе произведения, сравнимого с этой книгой по стилю повествования или хотя бы похожей по увлекательности. В языковом отношении эта книга — шедевр! Единство, сотканное из миниатюр. По содержанию она — почти детектив».
В швейцарской газете «Националь Цайтунг», выходящей в Базеле, говорится совсем другое: «Эти мемуары, частично увлекательные, частично смертельно скучные, очень часто гнусные, иногда приторно-сентиментальные, а потом сразу заносчивые, разоблачают всю двойственность личности этого писателя. Вторые, к сожалению, преобладают. И это происходит оттого, что автор никого и ничто кроме самого себя не признает».