VI
А теперь спросим, наконец, в чем же последний синтез г. Мережковского? У него на этот вопрос есть очень определенный ответ: в чем другом, а в неясности его упрекнуть нельзя. Уже с начала 5-й главы он приводит стихотворение З. Н. Гиппиус – «Электричество», стихотворение, которое ему кажется до такой степени полно и удачно выражающим его основную мысль, что он заключительные его строки цитирует до десяти раз. Стихотворение небольшое, и я его приведу целиком, ввиду той значительной роли, которую оно играет в книге г. Мережковского.
Как видит читатель, стихотворение едва ли может быть названо удачным. Оно схематично отвлеченно – в сущности, рифмованное переложение параграфа из элементарной физики. В том же 5 номере «Мира искусства», в котором появилось «Электричество», напечатана еще одна вещь З. Н. Гиппиус – «До дна». «До дна» – прелестное, истинно поэтическое и глубоко правдивое стихотворение. А г. Мережковскому оно не понадобилось: в нем нет принципов, общих выводов, синтеза. Там непосредственно за такими, как будто бы подающими надежду стихами, как:
следуют два других, исполненных столь человеческой, презирающей синтез, горечи:
Это – очевидное противоречие, невыдержанность, – а с тех пор, как немцы установили, что противоречий быть не должно, г. Мережковский теоретически не выносит непоследовательности, а потому не слушает и не слышит человека, так мало «знающего», как автор стихотворения «До дна». И заглушив в себе природную эстетическую чуткость, г. Мережковский бесконечно повторяет «Электричество», не соображая, что при многократном чтении даже неопытный читатель может догадаться, что «Электричество» – слабая вещь. По содержанию «Электричества» уже видно, каких «выводов» добивается г. Мережковский. Подобно всем идеалистам, и он убежден, что звание писателя обязывает его сделать знаменитое salto mortale,[95] – перескочить через всю жизнь к светлой идее. Но salto mortale поражает только у акробатов. Здесь на самом деле отчаянный прыжок заставляет биться человеческие сердца. Мы боимся за смелого гимнаста и с стесненным дыханием следим за его движениями. В области же мысли прыжки – самый безопасный, а потому мало на кого действующий прием. И даже обещание света, кажется, никого уже не прельщает. Боже, сколько раз нам уже говорили об этом свете, и как бы нам хотелось, чтоб хоть на время прекратились светлые разговоры!
И ведь, чтоб добиться света, вовсе не нужны мистические «посылки». Как превосходно на эту тему говорят позитивисты – хотя бы тот же Тэн, на которого ссылается по поводу Наполеона г. Мережковский. Посмотрите, какой пышной тирадой заканчивает он свою последнюю главу «Истории английской литературы»… «Кто не чувствует восторженного удивления при виде колоссальных сил, находящихся в самом сердце всего существующего, которые беспрерывно гонят кровь по членам старого мира, распределяют массу соков по бесконечной сети артерий и раскидывают по поверхности вечный цвет юности и красоты? Наконец, кто не почувствует себя выше и чище при открытии, что этот ряд законов примыкает к ряду форм, что материя переходит постепенно в мысль, что природа заканчивается разумом, и что идеал, около которого вращаются после стольких заблуждений все человеческие стремления, есть та же самая конечная цель, в виду которой работают, не взирая ни на какие препятствия, все силы вселенной?»… Чем это не «свет»? И какое блестящее, вдохновенное, великолепное красноречие!
Но, слушая его, хочется, вместе с Верленом, крикнуть вдогонку окончившему свое дело и удаляющемуся на покой Тэну: Prends l'eloquence et tords lui son cou![96] Не нужно, не нужно нам всего этого…
Нельзя не упомянуть хотя бы вскользь о предисловии г. Мережковского. Это не предисловие, а большая статья в 4 печатных листа. Странно оно начинается, странно и кончается. Автор, по-видимому, задался державинской задачею:
«Довольно, – пишет г. Мережковский, – мы говорили – надо делать: русская литература есть великое слово России, за словом – дело, и дело России должно быть достойно ее великого слова. Начнем же делать».
Что делать? К сожалению, прямого ответа на этот вопрос нет, и мне во второй раз приходится догадываться. По-видимому, г. Мережковский приглашает нас, писателей, вмешаться в общественные дела России. Если моя догадка справедлива, – а ни в каком ином смысле я не могу понять его слова – то, собственно говоря, он запоздал и сильно-таки запоздал со своим призывом.
Вот уже более полустолетия, как наша литература только и делает, что занимается общественными делами, и если ее в чем можно упрекнуть, то разве в том, что она чересчур усердствовала в этом направлении и вносила общественно-политическую точку зрения решительно повсюду, даже в те области, где она была совершенно неуместна.
Но это дело второе. Гораздо интереснее, что г. Мережковский, по-видимому, уже в самом предисловии делает попытку вмешаться в общественные дела.
Обсуждая вопрос о так называемом «отлучении от церкви» гр. Толстого, г. Мережковский начинает подавать советы св. Синоду. И к моему удовольствию (почему к удовольствию – об этом ниже), его первый опыт оказывается совершенно неудачным. Он, напр., предлагает такую меру: разрешить гр. Толстому печатать в России все свои «богословские» произведения.
Вот эта аргументация: «Свобода мысли и слова никому в России в настоящее время так не нужна, как именно русской церкви, между прочим и для борьбы с Л. Толстым. Если даже безоружность его, вследствие цензурных запрещений, есть только предлог, то насколько все-таки выгоднее было бы для церкви, чтобы и этого предлога не существовало: ведь мнимая безоружность и есть главное оружие Л. Толстого, кажущаяся беззащитность – настоящая крепость, в которую этот Голиаф спасается от камня Давидова. Нужно отнять у него оружие, выманить его из этой крепости, ибо церкви нужна победа не лукавая, открытая, а следовательно, и борьба открытая и т. д.» Увы! все эти соображения слишком элементарны и едва ли на кого подействуют. Любому священнику или начальствующему лицу они уже давно и очень хорошо известны, и если все-таки гр. Толстому не разрешают печатать его сочинения, то, вероятно, для этого имеются очень и очень серьезные основания, которых не знает и не умеет угадать г. Мережковский. Правда, может быть, г. Мережковский пустился на хитрость: он думает, что если назвать Толстого безопасным, то удастся выманить у власть имеющих лишнюю прерогативу. Но это такой избитый способ, им так часто пользовались либералы в своей борьбе с консерваторами, что им уже никого не обманешь и ничего не выманишь. Г. Мережковский в своем предисловии хлопочет не только о привилегиях для гр. Толстого, но еще о многих вещах. И приблизительно с таким же искусством. И я очень рад, что он оказался плохим политиком. Это значит, что он скоро вернется обратно в свою родную стихию – литературу. А раз уже вернется – то наверное убедится, что здесь еще многое, многое осталось сделать, и что при всевозможных обстоятельствах всегда найдутся люди, которых, в силу их характера и дарования, дело и борьба мысли будет занимать больше, чем политика. Ибо и в литературе есть дело, есть страшная борьба, более опасная и кровавая, чем борьба политическая и общественная…
Подведу итог сказанному: идеи г. Мережковского хорошие, благородные, возвышенные идеи – не хуже, может быть, лучше других идей, обращающихся ныне в обществе. Беда в том, что идеи не нужны. De la musique avant toute chose – et tout le reste est littérature.[97]