Он как-то очень спокойно отнесся к своей инвалидности, не стенал: «О, как же я теперь буду жить!» — а напротив, все балагурил, мечтал, как ему в транспорте будут уступать место, какую большую дадут пенсию и как он теперь поступит (на четвертом десятке лет!) в любое высшее учебное заведение, куда раньше поступить ему не удавалось по причине все той же природной легкости отношения ко всему, в том числе к учению. В общем, он всячески развивал тему известной припевки: «Хорошо тому живется, у кого одна нога…»
— Так вот, — продолжал суперинтендент свое повествование для Лорри, — эту кухню понимают даже несмышленыши-взводные, только вчера выпущенные с краткосрочных курсов младших командиров. Ин-стинк-тив-но, наверное. И, если есть возможность посчитать одного покойника за двоих или даже за троих, — так и считают.
— Это как? — изумилась Лорри, не оторвавшись, однако, от своего однообразного занятия.
— Простите за грубые образы, прелесть вы наша, но, если скажем, тот же взводный видит на поле боя оторванные и совершенно бесхозные части тела, то у него есть возможность предположить, что, во-первых, сие есть останки нашего славно погибшего бойца, и, во-вторых, — что это куски бесславно загнувшегося врага. Что вы говорите? Какие ужасы я рассказываю? Нет, деточка моя, после первой же недели в окопах такие картинки перестают быть, как вы выражаетесь, «ужасами». Так — унылые будни. Так вот, даже самый бестолковый взводный понимает, что лежащую на поле боя, ну, например, ногу гораздо выгоднее считать ногой противника и, так сказать, отчитаться ею за пораженного врага. Я уверяю вас, моя несравненная, — продолжал чувствовавший себя в ударе суперинтендент петь свою жутковатую песню, только что не стихами, — найди кто-нибудь из моих субкорнетов мою собственную ногу перед бруствером родного окопа, — и любой из них, ничтоже сумняшеся, отнес бы ее на счет потерь противника. Заметьте, — не осуждаю! Ну, и далее: те же упомянутые нами разнообразные части тела можно рассмотреть как взятые из одного набора, а можно расценить как очевидное свидетельство погибели нескольких наших врагов. Как поступит взводный? Правильно поступит, я вас уверяю!
И, наконец, все, что лежит на поле боя и при визуальном осмотре через полевой бинокль может быть заподозрено в том, что является трупом противника, — будет признано таковым! Именно так, моя ненаглядная! И как раз в таком виде доклад пойдет к ротному. Ротный, уже видавший виды суперкорнет, а может, даже и субинтендент, почешет в затылке и подумает: «Чего это как-то мало мы целой ротой за целый день намесили? Стреляли, понимаешь, стреляли, а толку-то? Десяток жмуриков? Наверняка, не всех сосчитали. А несосчитанные, наверняка, в складках местности лежат совершенно бесполезно для нас. Непорядок! Накину-ка я, пожалуй, пяток… Ежели кому охота, пусть пересчитает сам! Рапорт ротных поступает ко мне, а у меня тоже затылок имеется, и, значит, есть, что чесать. Ну, вы понимаете, солнце мое, что я не хочу последним быть среди батальонных командиров и набрасываю на всякий случай процентиков десять-пятнадцать в своем боевом донесении. Однако, выше меня люди тоже не без затылков… Короче, до генштаба, рассказывают, такие цифры докатываются, что только держись. Но там, в генштабе, ясноокая вы наша, как выяснилось, не полные бестолочи сидят и понимают, что строить на подобной арифметике оперативное планирование — дело вовсе самоубийственное, и поэтому оне (опять же — рассказывают, а может, и врут!) предусмотрели соответствующие понижающие коэффициенты для разных родов войск. Коэффициент вранья называется. Ежели коэффициент, скажем, тройка — дели потери на три, где пятерка — на пять, где десятка, сами понимаете, голубка сизокрылая, — на десять… Но к пропаганде информация поступает в таком виде, в каком она пришла с мест. Более того (за что купил — за то и продаю!), у них там тоже есть свои коэффициенты — только, наоборот, повышающие… А вы, ласточка моя, головку свою прелестную ломаете: с кем это мы там все еще воюем…
Глава 12. Испытания
Из Инзо приходили редкие и довольно грустные письма. Адди, конечно, не хотела специально расстраивать свою младшую сестру, но ничем порадовать тоже не могла, а придумывать — не считала нужным. Она несколько месяцев назад перевелась на заочную форму обучения в колледже, и теперь работала полную, да еще и удлиненную, по условиям военного времени, смену на своем деревообрабатывающем комбинате. Ее, к тому же, перевели из младших мастеров в мастера цеха, — только успевай крутиться. Прибавилось и забот по дому. Так что часто писать было некогда.
«Лоррик! Дорогая моя! — рассказывал крупный твердый почерк, — ты спрашиваешь меня: как мама? К сожалению, все так же. Полтора месяца в больнице немножко ее поправили. Но, когда она выписалась домой, буквально за две недели все опять пришло в прежнее состояние и даже еще хуже. У мамы появились новые страхи — за Темара. Ведь наш братик через восемь месяцев закончит школу, и его могут забрать в армию. А если к этому времени война не закончится? Ты представляешь!? Мне тоже за него страшно. А мама просто в постоянном черном ужасе. Она даже кричать начала. Ты представляешь? Сидит, сидит, ничего не говорит и вдруг — как закричит! Или сзади подойдет, и тоже — как крикнет! Просто жутко. Это, наверное, у нее так страх накапливается, а потом прорывается, а удержать его она не может. Вот так, милая моя сестричка. Придется опять класть ее в больницу. А это — целая морока, да и ждать опять довольно долго. Бабушка тоже совсем неважно себя чувствует, но старается мне помогать. Присматривает немножко за мамой. Хорошо еще, что мама мало двигается, — просто забьется куда-нибудь и сидит. А то бабушке было бы тяжело. А оставить маму одну она боится. Боится, как бы мама с собой чего не наделала. Да и я тоже боюсь. А когда бабушка приглядывает — все-таки спокойнее. Темар тоже старается мне помогать. На рынок, в магазин, на продраспред-пункт — это все теперь он. По дому кое-что тоже научился делать. Глядишь, — мастером станет. А то сейчас с рабочими по дому сложно стало. Да и бесплатно, сама понимаешь, никто работать не станет, а с деньгами — непросто. Учиться, правда, стал похуже, но, в общем — ничего. Только бы война кончилась поскорее! Ты, моя милая Лоррик, тоже держись. Ты умница! Продолжай учиться, я тут как-нибудь справлюсь. Будем надеяться на лучшее.
Обнимаю крепко и целую, твоя Адди»
Радовать такие письма Лорри конечно не могли. Она переживала и даже чувствовала себя до некоторой степени виноватой, что не находится сейчас там, в Инзо, и не помогает Адди.
В конце лета ей удалось вырваться на несколько дней к родным, использовав недельную увольнительную от «патриотического семестра», которую ей предоставили университетская организация МС и администрация госпиталя. Собственно, с учетом времени, проведенного в дороге, она пробыла в бабушкином доме только полных четверо суток. Но и этого было достаточно, чтобы понять, каково приходится старшей сестре. Обстановка в доме, прежде всего из-за развивающейся болезни матери, была гнетущей. Госпожа Варбоди, все глубже погружаясь в пучину своей депрессии, сама того, конечно, не желая, неизбежно окрашивала быт семьи в самые мрачные тона. Она могла часами сидеть, сгорбившись где-нибудь на стуле, или на краешке кресла, или на кровати, чуть-чуть раскачивая корпусом взад-вперед и еле слышно подвывая, как-будто от зубной боли. Тут же, недалеко от дочери, и тоже молча обычно сидела и мадам Моложик, которая уже отчаялась хоть как-то, хоть незначащим разговором или ерундовым делом, — оттянуть больную от омута ее черных мыслей, в тоскливое кружение которого она неотрывно всматривалась остановившимся, полным мутного отчаяния взором.
Госпожа Варбоди почти не отреагировала на приезд Лорри, которую не видела целый год. То есть она, конечно, узнала дочь (в этом смысле ее интеллект нарушен не был), но это событие не произвело на нее того впечатления, которое должен был бы произвести на мать приезд давно отсутствовавшего любимого ребенка.
— Лоррик? — тихо, полувопросительно сказала она, прекратив свое раскачивание и подняв на остановившуюся перед ней дочь какой-то слепой взгляд. Лорри была поражена тем, как изменились глаза матери. Она помнила эти глаза блестящими, серо-голубыми, с отражающимися в них бликами яркого благополучного и веселого мира. Иногда там могли стоять слезы, но и они не затмевали прозрачности взгляда, а наоборот, могли придавать ему некую дополнительную увлекающую глубину. А теперь на Лорри смотрели совершенно незнакомые глаза, из цветовой гаммы которых как бы ушло почти все серое и прозрачное, а на первый план вылезла какая-то безликая, бледная и вроде как забеленная молоком, невыразительная голубизна. А в центре этого мертвенного обрамления оцепенело замерли тоже мутноватые, черные пятнышки зрачков.