— Лорри! — произнесла мадам Варбоди стиснутым и неестественно высоким для нее голосом. — Мы все погибнем!
— Господи! Мамулечка! — отвечала Лоррри, опустившись перед матерью на колени, взяв в свои руки кисть ее руки, — что ты такое говоришь! Почему это мы должны погибнуть?! Что это ты выдумала такое?!
— Я знаю, мы все умрем. От голода.
— Да откуда ты это взяла? Ну да, ну не легко! Но не у одних у нас так… А у нас все совсем и неплохо…
— Нет! Все ужасно! Выхода нет… А Темар? Что будет с Темаром!?
— Но, мама!!!..
Далее Лорри примерно в течение полутора часов блуждала все по тому же безнадежному кругу, который уже в течение нескольких месяцев так хорошо изучили старшая сестра, бабушка и брат, на своем опыте убедившиеся в невозможности разорвать его каким бы то ни было образом. Больная не хотела (точнее, не могла в силу особенностей своей болезни) принимать никаких аргументов, которые рисовали окружающий мир иным, чем тот — ужасный и катастрофический, — который существовал в ее сознании. Она с раздражением и даже со злобой (что тоже невероятно поразило Лорри) отвергала все попытки дочери привести разумные доводы, подтверждающие то обстоятельство, что в ближайшее время физические муки или смерть никому из семейства не грозят, что никто из них не останется без крыши над головой или без куска хлеба… В некоторых случаях мать даже неприязненно вырывала свою ладонь из рук Лорри, как будто подозревая ее в коварном обмане и иногда переходя на крик, талдычила и талдычила свое:
— Ты ничего не понимаешь!.. Нас разбомбят!.. Денег нет!.. Нам не на что жить!.. Темара заберут!.. Мы все погибнем!..
В течение этого долгого и мучительного разговора к Лорри несколько раз подходили бабушка и Адди, которые, каждая на свой лад, говорили ей по сути одно и тоже: что она занимается безнадежным и бесполезным делом. Однако Лорри, впервые столкнувшаяся с матерью, находившейся в таком состоянии, все никак не могла поверить… нет!., внутренне согласиться с тем, что дорогой ей человек настолько болен и что победить эту болезнь только доводами логики невозможно. А ей все продолжало казаться, что нужно… что можно найти некие, ну… просто более убедительные слова, которые дойдут до сознания мамы, приведут ее в чувство, вынесут из проклятого омута на свет…
Наконец внутри самой Лорри начало расти какое-то мрачное отчаяние, вызванное собственным бессилием и вопиющей иррациональностью происходившего диалога… «Как слепой с глухонемым», — мелькнуло у нее в голове. Ей стало казаться, что разговор продолжается немыслимое число часов, и она уже никогда из него не выберется. В какую-то минуту она неожиданно поймала себя на том, что готова… заорать. Заорать на маму! И еще хватить чем-нибудь об пол! Только чтобы оборвать эту бесконечную истерику ужаса…
Но в это время подошла Адди, очень крепко и решительно взяла Лорри за руку повыше локтя, и со словами: «Хватит! Ты мне нужна», — подняла сестру с пола, где она все это время просидела в довольно напряженной и неудобной позе, и почти насильно вытащила ее из комнаты. В дверях Лорри успела оглянуться: мама, сгорбившись, сидела на стуле и, чуть-чуть раскачивая корпусом взад-вперед, еле слышно подвывала как будто от зубной боли…
Сестры сидели на кухне. Адди поставила перед Лорри большой хрустальный стакан с толстенным дном и налила в него на палец горькой «версенской» настойки.
— Адди!! — Лорри с удивлением уставилась на сестру.
— Давай, давай! Можно. Даже нужно! Я и себе налью.
Адди поставила на стол еще один такой же стакан, тоже налила в него на палец и первая выпила.
— Давай, давай, Лорри! Чего там нюхать! Глотком! Вот так!
Лорри еще ни разу не пила столь крепких напитков. Ге опыт в этом деле ограничивался пивом или легким виноградным вином на студенческих вечеринках. Поэтому, глотнув огненной жидкости, она поперхнулась, закашлялась, замахала ладонью перед открытым ртом. Адди сунула ей в рот крупную маринованную оливку: «Закуси!»
Лорри прислушивалась к своим ощущениям. Чувство горечи во рту и спазм в горле быстро проходили. Оставалось неожиданно приятное послевкусье и ощущение расслабляющего, приятно пекущего тепла, растекающегося по внутренностям. Только теперь она вдруг поняла, насколько сильное нервное напряжение накопилось у нее за время всего лишь одного разговора с матерью и подумала, что разрядка, хотя бы и с помощью водки, действительно была как нельзя кстати. «А как же тогда Адди достается!» — пришло ей в голову. Она снова подняла глаза на сестру, думая сказать ей об этом, но та заговорила сама:
— Вот так и живем, сестричка! А ты больше не экспериментируй. Я имею ввиду — с мамой. Это бесполезно, поверь. Болезнь, понимаешь? Мне психиатр, который маму наблюдает, вообще сказал, что депрессия — заразная вещь. Глубоко вникать в переживания больного родственникам, по возможности, не следует. Можно самим свихнуться. Кормить, поить — да, лечить — да, ухаживать — да, а вот пытаться переубедить больного — ненужная трата собственных психических сил. Поняла?
— На словах понятно, но трудно как-то принять это, Адди! Я ведь, когда уезжала прошлым летом, — она еще совсем нормальной была. Поверить невозможно…
— Я тоже сначала все не верила… Но потом — пришлось… А теперь уже как-то и привыкла. Темару вот тоже, не просто. Сама знаешь, ему вот-вот семнадцать, самое загульное время: ребята, девчонки… а тут дома — такое. Мы даже в гости пригласить никого не можем. Ты еще не знаешь, а ведь мама очень агрессивная стала ко всем чужим. Ей кажется, что все, кто к нам приходит — или нас «объедают», или еще как-нибудь обмануть хотят… Просто бзик! Мамуля такой концерт может устроить, только держись. Темар, понятное дело, любую возможность уйти из дома использует…
— Слушай, Адди, а может, мне взять академический отпуск… хотя бы на год, и пожить здесь? Вдвоем нам с тобой легче будет. Я и работу себе найду. В госпитале каком-нибудь, или в больнице…
— Вот еще! — немедленно отозвалась Адди. — Глупости какие выдумываешь. Еще одна с ума сошла! И не вздумай!! Тебе год осталось учиться — вот и учись! А там видно будет…
— Но, Адди!
— Я сказала: нет! Значит, нет! Справлюсь. Давай лучше еще по одной, пока Темар не пришел.
А Темар за прошедший год из совсем мальчишки превратился в почти оформившегося и вполне ладного молодого человека. И голос у него окончательно сломался, став уже совершенно мужским, и куда-то ушла его вечная котеночья ласковость, за которую в прошлые годы Лорри часто дразнила его: «Ой! Какие телячьи нежности!» Он перестал мгновенно менять свои мнения в зависимости от того, что только что услышал из уст авторитетного для него человека, и уже не вываливал даже перед близкими людьми все свои переживания и впечатления, принесенные из мира, лежавшего за стенами дома.
У Темара явно возникла сфера личной жизни и собственных интересов, к которым он очень осторожно и только по собственному усмотрению допускал кого бы то ни было, а также сформировались (подумать только!) идеологические убеждения и даже политические пристрастия, некоторые из которых просто поразили Лорри.
Увидев на левом мизинце брата перстень с белым камнем, она сначала не придала этому особенного значения, сочтя такое украшение данью всеобщему увлечению отечественной религиозной символикой, возникшему во время длительной эскалации конфликта в устье Смилты и особенно широко распространившемуся с началом войны. Правительство, разумеется, с удовольствием разыгрывало эту пропагандистскую карту, всячески приветствуя распространение любых элементов традиционной для страны веры, если это хоть в какой-то степени могло усилить патриотический энтузиазм и боевой дух народа. Церковь Бога Единого и Светлого со своей стороны, используя нужду светских властей в идеологической поддержке, под сурдинку пыталась вернуть себе хотя бы часть утраченного много лет назад влияния на общественную и политическую жизнь страны. У иерархов забрезжила надежда, если и не юридически, то фактически вновь обрести статус государственной религии, — а эта штука дорогого стоит! Поэтому с кафедр храмов война была объявлена Святой и Богоназначенной, а участие в ней — провозглашено, соответственно, Священным и Богоблагословенным долгом всякого верующего. Словом, политики и святые отцы ко взаимной выгоде слились в пропагандистском экстазе.