Воспоминание от строк его стихов в блуждающих воспоминаниях возвращается к каким-то мгновениям многих состоявшихся и несостоявшихся встреч. Вижу его на одних и тех же улицах Москвы, в переулках улицы Горького, где мы бродили. Дружеские встречи и совпадения взглядов, взоров, образов – помню весной 84-го, когда он заканчивал большую поэму и я тоже, там у него в Ясеневе мы читали друг другу еще не завершенные строки, узнавая знакомые движения и формы другого у себя. Встречи, которые могли и не произойти: на Курском вокзале я вскочил в уже отошедший поезд, и на утро в Полтаве, встречая меня, Алеша с Ильей Кутиком говорили, что им точно казалось – я не приеду. Или когда я ехал из Геттингена в Кельн, и поезд загорелся вблизи Ганновера, поезд дошел все же, пусть и с большим опозданием. И Алеша встретил меня, хотя уже предполагал разное. Он дарил людей людям, образы – образам, открываясь новому и иному. Дарил другим любимых своих поэтов (я старался быть взаимным), он говорил мне об Уоллесе Стивенсе, я ему – о Сеферисе и других великих новогреках.
В Рефрате – предместье Кельна, читал он Леонардо, учась и пытаясь развить ту степень зрения, которая была свойством его поэзии. Вэтом некоторые видели недостаток лиризма, не понимая, что ему был присущ так редко встречающийся многомерный эпизм, это и позволяло ему создавать большие стихотворения и поэмы – большие формы не так уж часто давались современной поэзии. В противовес суждению Ахматовой он мог бы сказать, что ему «к чему» одические, эпические рати. В буквальном смысле, потому что самая большая его поэма посвящена битве, таинственной битве людей. В этой поэме «Я жил на поле Полтавской битвы» есть возвышение взора, как в любимой им космической картине Альтдорфера «Битва Александра с Дарием». Но основное здесь все же – изумление (взор поражен – «поражение взгляда») перед продолжением первородного греха – созданием оружия, ножа, когда брат нападает на брата. Это видит ягненок (агнец?), которого преследуют: «Открылся чудный разворот / Земных осей, я заскользил / Вдоль смерти, словно вдоль перил / В зоосаду вокруг оград, Где спал сверхслива-бегемот / И сливу ел под смех солдат.» За убийством Каином Авеля – падение, дальнейшее падение в битву на земле, но как говорит он в этой поэме: «Не с людьми сражаетесь, а со смертью». Такая битва – всеобщая – людей – вряд ли будет понята скоро, пока разделение человеческое все еще велико.
Хотя в этой поэме при всей отрешенности взгляда – взгляда буквально над схваткой – были и лирические «отступления» («наступления»?):
Да, ему было присущи или разнообразные эксперименты или даже игры со зрением (об этом будет идти речь дальше). Но было и сострадание – не сантименты – как, например, в стихотворении «В домах для престарелых…» и глубокая драматургия образов, нагнетание исподволь новых смыслов в непонятной до конца тревоге, разрешающейся просветлением, как, допустим, в стихотворении «Стеклянные башни»).
Все же важнейшее: за внешне-бесстрастным описанием («нулевая степень морали» – заглавие одного из его эссе, давшее название и целому циклу) – прославление мира, апология бытия, лейбницева Теодицея. Стремление уравнять всех в правах – увиденное – прославление зрения, мира, понятого как свет. Где лирический червь с его субъективизмом подтачивает всеобщую гармонию. Хотя именно он способен придать ей ту несомненную неравновесность и динамику, которая непрерывно пробуждает от некоего малороссийского эпического сна реальность. Парщиков писал о том, что, приехав в Миргород, он заснул «без всяких причин» на два часа под грушей. Именно ото сна пробуждает поэт завороженный «украинный» мир, но все же не сказать об этом чудном гоголевском сне с открытыми очами не может. Парщиков вспоминал со смехом, что после многочасового разговора с Юрием Манном (известным гоголеведом) они заключили, что Гоголь – это одна сплошная ведьма. Наваждение, совращение мира – это тоже способ – рискованный способ – снять с мира ту пленку, пелену единственности и завершенности этого «лучшего из миров». Не вольтерьянство в выставлении милого и придурковатого Кандида в противовес безусловной лейбницевости, но склонность к гоголевщине (дополненного Феллини) с его провокативностью – отсюда «Две гримерши» и др. При способности все же прийти к покаянию.