Выбрать главу

Музыка еще не начиналась, и духовые исполнители дружески переговаривались из аляповатой раковины эстрады с сидящими в первых рядах, и однообразно, но красиво, рождая в воздухе летучую радугу, шумел водяной шланг, поливая скудные клумбы, а водяная пыль, относимая ветром, холодом и свежестью падала на разгоряченные лица.

Наконец молодой и узкоплечий распорядитель повторно возгласил начало слухового действа разбредшимся слушателям. В громком шиканье опоздавшие заняли свои места, и, сразу сделавшись серьезными и высоко подняв свои дешевые инструменты, музыканты приготовились играть.

Все началось с «Вальса роз» Вагнера, и в то время, как нестройный шум музыки увеличивался, солнце, давно прошедшее над нашей головой, стало клониться к закату, и скоро розоватый горячий вечерний свет ярко осветил белые и декоративные купола курзала.

В антракте свирепствовали официанты, и франты в соломенных шляпах, бродя между рядами, смеялись высокими неестественными голосами и, провожаемые шипеньем меломанов, долго не могли успокоиться.

И вот, едва прилежно выдувая вступление, оркестр заиграл «Крестьянский танец»

Шумана, что-то странное начало твориться с Терезой. Еще во время первого отделения она все щурилась на свет и закрывала глаза и вдруг широко раскрывала их, видимо, пораженная вновь какою-нибудь мыслью, все гладила рукою свои волосы.

Она так редко надевала что-нибудь новое, что в этот день казалась очень нарядной в белом своем платье. На плечах оно кончалось нежными буфами и сборками, и Тереза, мало загоревшая, пожелтевшая, скорее, была удивительно красива, когда в антрактах, немного отошедши, она скучающе осматривалась по сторонам своими светлыми глазами, казавшимися в яркий день как бы лишенными взгляда. Но едва музыка возобновилась и изолировала слушателей, прежняя тревога охватила ее, и вдруг она как будто увидела что-то перед собою и, сидя на самом кончике стула, все делала какие-то странные беспомощные жесты руками, как будто ловила муху; потом среди красных затылков и бумажных вееров она поднялась во весь рост и дико, неприлично закричала, вырвалась на середину и на дорожке перед самым оркестром повалилась на гравий, взмахнув руками.

Разом вся публика встала, и оркестр, едва, наконец, наладившийся, остановился.

Какая-то дама принялась суетиться и причитать над нею, но Тереза не приходила в себя; когда я помогал переносить ее к спешно вызванному извозчику, я чувствовал, что руки ее совершенно одеревенели, пальцы конвульсивно скрючились, и все тело, вытянувшись дугою, отвердело, как будто искусственное. Провожаемые кричащими мальчишками и стыдною атмосферою русского публичного скандала, мы, наконец, поехали и весь вечер и ночь просидели, не раздеваясь, у дверей ее комнаты.

Сознание все не возвращалось к ней, хотя эпилептическая твердость покинула ее тело, она казалась теперь просто спящей; и вдруг: «Зевс! Зевс! Вася!» – страшно знакомый отчаянный крик раздался из запертой комнаты, сопровожденный какою-то вознёю, возгласами и падением стекла, и, не дожидаясь нас, Тереза в халате выбежала в столовую.

– Зевс, милый, я видела, поймите! Я видела, как он упал! Ради Бога, оденьтесь сейчас же и идем за ним.

– Лучше утра дождаться, Тереза!

– Нет, сейчас, сию же минуту. Ведь он, может быть, еще жив. Боже мой. Боже мой, зачем вы пустили их вместе!

Действительно ли Тереза видела всю сцену или, догадавшись, в точности ее вообразила, но, проблуждав в горах два дня и потеряв уже было всякую надежду, переночевав на камнях и со страхом встретив рассвет, мы к закату солнца все-таки разыскали место, хотя ничего не знали ни о маршруте Безобразова, ни о пещерах, и увидели, наконец, его, лежащего ничком на каменном выступе. Окликнули его и, не получив ответа, начали спускаться. Безобразов был без сознания, и он не очнулся даже, когда его, привязанного, подняли наверх. В назначенном месте мы встретились с проводниками, которые, обойдя низом, принесли с собою завернутое в пальто тело Роберта, лицо которого было страшно разбито, и медленно странное шествие двинулось в обратный путь.

Впереди всех Зевс, как пастырь добрый, нес Безобразова, по-военному скрестив на груди одну ногу с одной его рукой. Затем шли проводники с телом Роберта на носилках, а за ними, как Пречистая Матерь, Тереза, вдруг ослабшая, согнувшаяся, потухшая и не перестававшая плакать, совсем другая, чем та, которая вела нас на гору, все время молясь вслух, ломая руки и крича на нас в каком-то неутомимом исступлении отчаянья. А сзади всех шел я, неся какие-то вещи и часто отставая, и бессмысленной искусственной декорацией казался мне дивный горный ландшафт, весь озаренный спокойно и празднично закатывающимся солнцем. Потом небо потухло, и мы еще долго шли в темноте, и я вел Терезу, ибо, мучаясь воображаемою виною, она совершенно потерялась, ослабла и бессвязно и жалобно все повторяла что-то, размазывая слезы по грязному и обожженному лицу.

Бывают такие невыразимо грустные теплые дождливые дни, когда под белым низким небом дождь все шумит и шумит по темно-зеленой листве. И скоро уже и лету конец, хотя все еще чувствуется где-то скрытая, но не охладевшая сила солнца. Однако среди редкого погромыхиванья снова и снова падают капли, и в сыром воздухе ясно слышно, как поезд стучит однообразным стуком, то затихая за горою, то опять подавая голос.

С утра на мокром крупном гравии сада остро пахнет очнувшимися цветами и листьями, горы вдали как будто переменили свои очертания, а внизу, на набережной, под навесами мокнут открытки с их вечною яркой погодой, раковины с надписями и шоколадные автоматы. Тогда вода в озере вся усеяна как бы мурашками от падающих капель. И все-таки еще тепло, даже почти жарко, хотя скоро уже будет холоднее.

Такими белыми днями, лежа на шезлонге, Аполлон Безобразов выздоравливал. Он присмирел как-то и даже позволял теперь Терезе читать вслух, что она так любила делать. Он явно пошатнулся в чем-то, и прежнее торжество покинуло его, однако мне было ясно, что прежнее еще не умерло в нем, и только первая тень сомнения легла на него, как старое циклопическое здание, опаленное молнией, дает первую глубокую трещину, но еще долго будет своей зубчатой твердыней омрачать горизонт.

Хотя нечто и вовсе новое, какая-то новая горечь появилась в его речах, а иногда, что было уже вовсе ему незнакомо, особенная, снисходительная ко всему печаль.

Так, помню, опершись на локоть, он долго, выпучив губы, смотрел на меня, остановившись среди разговора, и вдруг спросил:

– Скажите, Васенька, а что, по-вашему, сказал Лазарь, когда Иисус его воскресил?

– Не знаю, а что?

– Нехорошее что-нибудь сказал.

– Ну почему же?

– А вот представьте себе, что вы уже досыта намучились за день и устали, как сукин сын, и вот, наконец, добрались до койки и заснули, запрокинувшись, и вдруг непрошенная рука тормошит вас: «Вставай!» И вы, измученный бессонностью, с отвращением глядя на ослепляющий мир, что скажете вы мучителю, как не выругаетесь как-нибудь пообиднее?

Натрудив руку, он переменил позу и, продолжая раздумывать, оперся на оба локтя.

Помню, тогда вошла Тереза и принесла карты, и мы долго играли и ссорились мило, ибо Безобразов умел как-то особенно мило и степенно шутить за игрой. Я помню, мы тогда очень полюбили карты: и что может быть печальнее этого?

Кончив играть, мы пили чай с молоком и читали газеты, а Тереза под большим абажуром строила карточные дома невероятной крепости, так что на них можно было положить тяжелую книгу. Но за всем этим Аполлон Безобразов следил каким-то вдруг сообразившим что-то опечаленным взглядом, и во внезапной умудренности этой крылось для нас близкое и, увы, еще большее горе, чем в прошедшей его невнимательности.