Перед лицом этой безнадежно-пессимистической литературы, потерявшей всякий вкус к жизни, трудно понять, как можно было когда-либо говорить об эллинстве вообще как о явлении в высокой степени гармоническом и жизнелюбивом. Ни в одной литературе в мире не находим мы такого черного, боязливо-недоверчивого отношения к жизни, как в эллинской литературе VII-IV веков.
Нет средь людей никого, кто был бы счастлив на свете.
Все несчастны, над кем солнце на небе блестит.
Так говорит Солон. Представление о положительном счастье вообще совершенно отсутствует в этой литературе. "Без страданий нет никого; у кого меньше всего страданий, тот - счастливый", учит Софокл. И в одно с ним говорит Еврипид: "Страдать должны мы все; мудр тот, кто всего благороднее несет посланный жребий".
Если на этих людей спускалось даже счастье, то и оно отравлялось мыслью: прочно ли оно? "Мудрый" должен был непрестанно помнить, что "человек есть чистейший случай", - как выражается Солон. Он говорит у Геродота Крезу: "Счастливым я не могу тебя назвать прежде чем я не узнал, что ты счастливо кончил свою жизнь. В каждом деле нужно смотреть на окончание, которым оно увенчивается; ибо многих людей божество поманило счастьем, а потом ввергло в погибель".
Как? Да неужели счастье не есть счастье только потому, что через год или через двадцать лет оно сменится несчастьем? Неуверенными руками человек принимает счастье, боится даже посмотреть на него, а робко заглядывает вперед, не таится ли там где-нибудь беда. Да в конце концов - что же из того, что там беда? Придет время - пускай она обрушится на меня. Но разве когда-нибудь сможет она опровергнуть то счастье, которое у меня было, которое светом и движением заполнило мою жизнь? Пусть придет горе, пусть придет смерть скорбная и одинокая, - одно только можно будет сказать жизни: "Спасибо тебе, жизнь! Ты много дала мне, я видел от тебя ласку и счастье, пусть же теперь будет то, что будет!"
Но не так для этой литературы. Вся она насквозь пропитана беспричинно мрачным, теснящим душу настроением только что проснувшегося неврастеника. Счастье? Какое же это счастье, если существует на свете несчастье? Какое это счастье, если его может сменить несчастье? И душа не только не борется с таким настроением, не только не старается с негодованием стряхнуть его с себя, - в нем она, напротив, видит высшую мудрость, глубочайшее прозрение и понимание жизни. Если живой человек ярко и непосредственно ощущает счастье, то это - затмение ума, которое следует рассеивать. Блажен и удачлив был Эдип, - и вот какие беды обрушились на него!
Учитесь люди,
И пока пределов жизни не достигнет без печали,
И пока свой день последний не увидит тот, кто смертен,
На земле не называйте вы счастливым никого.
(Софокл).
Человек не только перестает верить в счастье - он начинает бояться его. Уже лицом к лицу со счастьем, даже в промежутке "между краем чаши и губами", он не перестает чувствовать угрозу. Завистливо-подстерегающими глазами следит за человеком божество, прочная радость смертного, его счастье для божества невыносимы. Поэтому смущением и страхом встречает человек выпадающее на его долю счастье. "Всякое божество завистливо и тревогою преисполняет человека", - говорит Геродот. Он же рассказывает легенду о кольце счастливца Поликрата, самосского тирана, - легенду, всем нам известную по балладе Шиллера. Друг Поликрата Амазис порывает с ним отношения и в письме к нему объясняет это так: "Меня пугает твое великое счастье, ибо я знаю, как завистливо божество".
Ферамен, один из тридцати афинских тиранов, пировал однажды с многочисленными друзьями. Вдруг крыша дома обрушилась и раздавила всех, и один только Ферамен остался невредим. Что же он, обрадовался своему спасению? О, нет! Он... испугался. Чего? Вот чего:
- О, судьба! - воскликнул он в ужасе, - для каких же будущих бед бережешь ты меня?
Глядя на этих трепещущих перед жизнью людей, - уж не с улыбкою, как в гомеровском гимне, а с отвращением и брезгливым негодованием воскликнул бы лучезарный Аполлон:
Вечно вы ищете духом, нестойкие, глупые люди,
Тягостных мук для себя, и забот, и душевных стеснений!
Грек гомеровский, не отступавший стойким своим духом ни перед какими ужасами жизни, уж, конечно, сумел бы снести на своих плечах и счастье:
Много встречал я напастей, немало трудов перенес я
В море и битвах, пускай же случится со мною и это!
Та "истина", которую открыл царю Мидасу лесной бог Силен, становится теперь для эллина основною истиною жизни.
Величайшее первое благо - совсем
Не рождаться, второе, - родившись,
Умереть поскорей...
скорбно поет хор в софокловом "Эдипе в Колоне". То же самое говорят лирик Феогнид, трагик Еврипид, историк Геродот. Неведомый автор поэмы "Состязание Гомера и Гесиода" эту же мысль кощунственно вкладывает даже в уста Гомера:
Лучшая доля для смертных - на свет никогда не родиться,
Если ж родился, - войти поскорее в ворота Аида.
"У других народов, - правильно замечает Якоб Буркгарт, - проклинание дня рождения представляет собою только редкое слово крайнего отчаяния".
Двое аргивских юношей, Клеобис и Битон, совершили высокий подвиг сыновней любви. Мать их, жрица Геры, обратилась к своей богине с мольбою, чтоб она ниспослала ее сыновьям самый лучший человеческий жребий. Богиня вняла ее мольбе и послала юношам - смерть. "И этим божество показало, говорит Геродот, - что для человека лучше умереть, чем жить". И когда Фивы послали к оракулу посланцев с поручением вымолить для знаменитого Пиндара "то, что в человеческой судьбе самое лучшее для любимого богами", - боги послали Пиндару смерть.
Жизнь глубоко обесценилась. Свет, теплота, радость отлетели от нее. Повсюду кругом человека стояли одни только ужасы, скорби и страдания. И совершенно уже не было в душе способности собственными силами преодолеть страдание и принять жизнь, несмотря на ее ужасы и несправедливости. Теперь божество должно держать ответ перед человеком за зло и неправду мира. Это зло и неправда теперь опровергают для человека божественное существо жизни. Поэт Феогнид говорит: