Теперь перехожу я наконец к самой сути дела — к тому обвинению в злонамеренном чародействе, которое затевалось тут с таким шумом и пылом, дабы разжечь ко мне ненависть, однако же, вопреки всеобщим ожиданиям, в топливо шли только неведомо какие бабьи сказки, так что затея эта истлела во прах. Доводилось ли тебе видеть, Максим, как занявшееся в соломе пламя вовсю трещит, жарко полыхает, быстро ширится, но вот солома сгорела, пожар иссяк и от него ни следа? Так и поспешное обвинение: начинается бранью, громоздится словами, но доказательств лишено, а после твоего приговора ни следа не останется от всей клеветы! Но так как главное и единственное намерение Эмилиана — записать меня в маги и чародеи, то мне желательно спросить у многоученых его поверенных: что же такое маг?
Я-то часто читал в разных книгах, что персидское слово «маг» по-нашему значит «жрец». Но тогда почему преступно быть жрецом, ведать и понимать священные правила, вершить святой закон и совестный суд? Если же магия то, о чем поминает Платон, объясняя, каким наукам научают персы приготовляемого царствовать отрока, тогда я точно помню слова сего божественного мужа, да и ты, Максим, припомнишь их вместе со мною:
«Отрока, едва минет ему дважды семь лет. забирают к себе так называемые царские дядьки, избраны же они персами за то, что в поколении своем почитаются наилучшими, а числом их четверо: мудрейший, и справедливейший, и скромнейший, и храбрейший. Из оных один научает и магии по уставу Зороастра, сына Оромаздова, то есть угождению богам; он же научает и царской науке».
26. Слышите ли вы, скудоумные обвинители магии, слышите ли вы, что магия есть искусство, угодное бессмертным богам, коих умеет верно ублажить и верно уважить, а стало быть, что магия благочестна и сведуща в делах божеских, издревле знатна славою зиждителей своих Зороастра и Оромазда, что она — первосвященница небожителей, ибо первенствует среди царских наук, а потому у персов случайному человеку стать магом ничуть не более возможно, чем ненароком сделаться царем? Тот же Платон в другом своем сочинении оставил нижеследующую запись о некоем Залмоксисе, который был родом фракиянин, но причастен помянутому искусству: «Заклинания суть словеса прекрасные». Ежели так оно и есть, то почему не дозволено мне знать ни прекрасных словес Залмоксиса, ни священнодейства Зороастрова? Впрочем, ежели обвинители мои думают, как думает чернь, будто сущий маг — это тот, кто из бесед с бессмертными богами усвоил некие неслыханной мощи колдовские заговоры и оттого имеет силу сделать все, чего ни пожелает, — ежели так, мне остается лишь подивиться, как это они не побоялись обвинить того, кто по собственным же их утверждениям столь могуч! Да ведь от такого сокровенного и божественного могущества никак не уберечься, здесь привычные способы не годны. И то сказать: кто призывает к суду убийцу, тот сам является с провожатыми; кто доносит на отравителя, тот сам ест с опаскою; кто уличает вора, тот получше стережет свое. Но если кто обвиняет мага — из тех магов, которых они тут называют магами, — и подводит его под смертный приговор, то какими провожатыми, какими опасками, какими сторожами охранит он себя от незримой и неизбежной погибели? Ясно, что никакими, а значит, в подобном преступлении может винить только тот, кто сам ни во что подобное не верит.
27. И тем не менее из-за некоего едва ли не общего для всех невежд заблуждения философам доводится слышать именно подобные нарекания. Иные те, которые исследуют простые и самодостаточные причины вещей, — почитаются нечестивцами потому, что они-де якобы не признают богов, как, например, Анаксагор, и Левкипп, и Демокрит, и Эпикур, и все прочие испытатели природы. Иные же — те, которые пытливо следят пути вселенского промысла и с превеликим усердием славят богов, — как раз они-то и слывут у черни магами и чародеями, словно они сами умеют делать все то, о чем знают, как оно делается: слыли же колдунами в древности и Эпименид, и Орфей, и Пифагор, и Остан, а после похожие подозрения внушали и Эмпедоклова «пречистота», и Сократов «демон», и Платоново «благо», — так что мне весьма лестно быть причисленным к сонму столь славных мужей.
Однако же улики, представленные обвинителями в доказательство моей преступности, до того пусты и несуразны, что я попросту опасаюсь, как бы ты не посчитал преступным само предъявление суду подобных улик. Так, обвинитель спрашивает: «Почему ты разыскивал рыб такой-то и такой-то породы?» — будто философу ради любви его к познанию не дозволяется делать то, что дозволено зажравшемуся чревоугоднику! «Почему свободная женщина на четырнадцатом году вдовства вдруг вышла за тебя замуж?» — будто не более удивительно то, что все эти годы она оставалась незамужней! «Почему прежде, чем выйти за тебя, она написала в письме, что ей кажется неведомо что?» будто кто-то обязан отчитываться в причинах чужих суждений! «Будучи в пожилых годах, она не отказала молодому человеку». Да ведь это уже само по себе доказывает, что не нужно были никакой магии, чтобы женщина пожелала выйти за мужчину, вдова — за холостяка, старшая — за младшего! Вот и еще улики подобного же рода: «Апулей имеет дома нечто, почитаемое им святынею» — будто не было бы куда большим преступлением не чтить никаких святынь! «В присутствии Апулея упал мальчик» — а хоть бы и взрослый парень, хоть бы даже и старик свалился при мне по причине ли телесного недуга или просто поскользнувшись на лощеном полу! Неужто подобные улики — происшествие с мальчишкой, замужество женщины, припас рыбы — служат у вас доказательством моего чародейства?