Апулей
Апология, или Речь в защиту себя самого от обвинения в магии
1. Я право же был уверен и считал несомненным, Максим Клавдий[1] и члены совета[2], что Сициний Эмилиан[3], старик, известный своим безрассудством, за недостатком действительных улик наполнит одной только бранью свое обвинение против меня, с которым он выступил перед тобою прежде, чем сам его хорошенько обдумал. Разумеется, обвинить можно и невинного, но уличить – только виновного. Полагаясь в особенности уже на одно это, я рад, клянусь богом, что мне представились удобный случай и возможность перед таким судьей, как ты, доказать незапятнанность философии людям, в ней не сведущим, и добиться собственного оправдания, хотя эти лживые обвинения и были на первый взгляд весьма серьезны, а их неожиданность еще осложнила защиту. Ведь, как вы помните, прошло лишь четыре или пять дней с того момента, как я, ни о чем не подозревая, явился в суд для ведения дела моей жены Пудентиллы против Граниев [4] – и тут-то адвокаты Эмилиана с бранью набросились на меня и принялись обвинять в преступных занятиях магией [5], а под конец – в убийстве моего пасынка Понтиана. Понимая, что их цель – не столько разбор дела в суде, сколько личные нападки и скандал, я и сам потребовал от них возбудить против меня обвинение и неоднократно повторил это требование. Вот тогда-то Эмилиан, видя, что и ты сильно возмущен и что приходится от слов перейти к делу, потерял свою самоуверенность и стал искать какого-нибудь способа скрыть свое безрассудство.
2. Так вот, как только он обнаружил, что вынужден письменно подтвердить обвинение [6], он тут же забыл о сыне своего брата Понтиане, убитом, как вопил он незадолго до этого, мною. Он вдруг перестал говорить о смерти своего юного родственника. А чтобы не подумали, что он вовсе отказывается подписать такое серьезное обвинение, Эмилиан выбрал, как основу для него, одну только клеветническую жалобу на занятия магией: кричать об этом легко, но доказать – значительно труднее. Да и того он не осмеливается сделать открыто, а на следующий день подает жалобу от имени моего пасынка Сициния Пудента, совсем еще мальчика, и прибавляет, что берет на себя защиту его интересов в суде. Новый прием – наносить удар чужой рукой (для того, разумеется, чтобы, прикрываясь юностью Сициния Пудента [7], не понести наказания за клевету). Когда ты, Максим, с необычайной проницательностью подметил это и потому вновь приказал ему поддерживать внесенное обвинение от собственного имени, то даже таким образом не удалось принудить его действовать лично, хотя он это и обещал. А теперь, уже вопреки твоему приказанию, он исподтишка настойчиво пускает в ход клевету. Итак, упорно избегая опасной роли обвинителя, он крепко держится за безобидную роль адвоката. Поэтому еще до начала процесса всякому легко было понять, что это будет за обвинение, если человек, который сам состряпал его и внес, боится выступить с ним – и в особенности, если этим человеком оказывается Сициний Эмилиан. Ведь если бы он действительно разузнал обо мне что-либо, то уж, конечно, не стал бы так медлить с привлечением к суду чужеземца, виновного в столь многочисленных и столь ужасных преступлениях; этот Сициний Эмилиан, который, зная, что завещание, оставленное его дядей, подлинно, распустил клеветнические слухи, будто оно подложно. Он действовал с необыкновенным упорством, и когда знаменитый Лоллий Урбик, опираясь на постановление совета консуляров, объявил, что документ производит впечатление подлинного и должен считаться подлинным, этот полоумный, вопреки совершенно ясному решению, все же клятвенно утверждал, что завещание фальшиво, и в конце концов Лоллий Урбик едва не отдал распоряжения о суровом наказании Эмилиана [8].
3. Рассчитывая на твою справедливость и на свою невиновность, я надеюсь, что подобное же решение само собой возникнет в результате нашего дела, так как Эмилиан с тем большей, разумеется, легкостью клевещет на невиновного, что был уже раз, как я сказал, уличен во лжи у городского префекта в ходе весьма важного процесса. Ведь подобно тому, как всякий порядочный человек, раз провинившись, становится впоследствии особенно осмотрительным и осторожным, так человек дурной от природы еще более нагло принимается за прежнее, и уж во всяком случае, чем чаще он совершает преступления, тем более открыто это делает. Стыд и честь – как платье: чем больше потрепаны, тем беспечнее к ним относишься. И поэтому, в интересах моей ничем незапятнанной чести, я считаю необходимым опровергнуть всякую хулу, прежде чем приступать к делу. Да, потому что я берусь защищать не только самого себя, но и философию, по отношению к величию которой даже малейшее порицание является величайшим преступлением, а между тем, адвокаты Эмилиана, наболтав только что немало всяких лживых небылиц по моему адресу, обратили поток своего наемного краснобайства против философов вообще, как обычно делают невежды. Можно, конечно, предполагать, что они не без пользы для себя, небескорыстно несли всю эту чушь, что она уже была оплачена задатком за бесстыдство; ведь этим сутягам присущ именно такой дар красноречия, при помощи которого они суют обычно свои ядовитые языки в чужие раны; тем не менее я должен, хотя бы даже собственного спокойствия ради, опровергнуть вкратце этот вздор. Иначе может показаться, будто я, который всегда прилагал все усилия, чтобы отвести от себя малейшее пятнышко, малейшее подозрение в бесчестии, обхожу молчанием эти вздорные нападки скорее по неумению ответить, чем из презрения. На мой взгляд огорчаться даже из-за лживых наветов – свойство скромного и застенчивого человека. Действительно, даже те, кто знают за собой какой-либо проступок, все же сильно волнуются и сердятся, если услышат о себе что-нибудь дурное, хотя, коль скоро уж они взялись за дурные дела, они должны бы привыкнуть слышать о себе дурные отзывы: ведь если другие и хранят молчанье, то сами они все-таки сознают, что заслуженно могут подвергнуться упрекам. Тем более – всякий порядочный и невиновный человек, ушам которого неведома хула и который привык к похвалам, а не к порицаниям: он глубоко страдает, если о нем незаслуженно говорят такие вещи, в которых он сам по справедливости мог бы обвинить других. Поэтому, если будет казаться, что я в своей защитительной речи говорю о вещах весьма незначительных и даже вовсе не заслуживающих никакого внимания, то нужно укорять в этом тех, кто не гнушается даже такими мерзкими нападками, а не ставить это в вину мне, потому что отразить даже такие нападки будет для меня делом чести.
4. Итак, ты выслушал только что начало обвинительного акта, где было сказано следующее: «Мы обвиняем перед тобой философа красивой наружности и – вот ведь грех! – столь же красноречиво изъясняющегося по-гречески, как и по-латыни». Этими самыми словами, если не ошибаюсь, начал свое обвинение против меня Танноний Пудент [9], – вот уж он человек, право же, ни в какой мере не красноречивый. Ах, если бы он, действительно, имел основание обвинять меня в таких тяжелых преступлениях, как красота и дар слова! Ни минуты не задумываясь, я ответил бы ему то же, что гомеровский Александр Гектору:
[Никоим образом не следует презирать славные дары богов; ведь этими дарами наделяют обычно сами боги, и многим из тех, кто желал бы их, они не достаются]. Так ответил бы я относительно внешности. А кроме того, сказал бы, что и философам дозволено иметь привлекательную наружность. Пифагор, который первый назвал себя философом, был самым красивым человеком своего времени; точно так же знаменитый Зенон Древний, родом из Велии, который прежде всех с искуснейшим мастерством стал вскрывать внутренние противоречия различных высказываний [11], также и этот Зенон был необычайно красив, как утверждает Платон; и вообще история знает немало красивых философов, которые изящную внешность украсили добродетельными нравами. Но эта защита не имеет ко мне почти никакого отношения, так как, не говоря уже о моей заурядной внешности, беспрерывные занятия науками стирают с меня всякую привлекательность, портят наружность, высасывают соки, лишают хорошего цвета лица, отнимают жизненные силы. Да и волосы, которые, по явно лживым словам вот этих господ, я отпустил как украшение, в целях соблазна, ты видишь, как восхитительно красивы эти волосы, вставшие дыбом и нерасчесанные, похожие на набивку из пакли, местами взъерошенные, спутанные, всклокоченные, одним словом – в полном беспорядке: так долго я вовсе не заботился не то что о красивой прическе, но даже о том, чтобы распутать и расчесать свои волосы. Этим, по-моему, достаточно опровергнуто «волосяное» обвинение, выдвигая которое они надеются уличить меня чуть ли не в уголовном преступлении.
1
Клавдий Максим – римский проконсул, управлявший провинцией Африкой в промежутке между 155 и 158 гг. н. э.
2
Члены совета – нечто вроде присяжных заседателей, имевших, однако, только право совещательного голоса. Члены совета при наместнике провинции были частично лица из свиты проконсула, привезенные им из Рима, частично местные жители, имевшие права римского гражданства.
5
Занятия магией с преступными целями запрещались под страхом смертной казни уже в законах XII таблиц. Позже это запрещение неоднократно повторялось в разных формах (отдельные законы, постановления сената и т. д.).
6
Если дело принималось к производству, секретарь суда составлял по определенной форме изложение обвинения, которое обвинитель должен был подписать. Отказавшись подтвердить письменно свое предварительное заявление, в котором Апулей обвинялся в убийстве, Эмилиан выдвигает новое обвинение – преступные занятия магией.
8
Лоллий Урбик – знатный римский гражданин родом из Африки. Занимал ряд важных военных и гражданских должностей. По-видимому, делом Эмилиана он занимался в качестве наместника Африки, обращаясь к консулярам (бывшим консулам), проживавшим в его провинции, как к советникам и экспертам. Некоторые комментаторы полагают, что Урбик рассматривал дело Эмилиана в бытность свою префектом города Рима (praefectus urbi).
9
Танноний Пудент – адвокат Эмилиана. Как показывает его имя, он был родственником пасынка Апулея, Сициния Пудента, со стороны матери.
10
(«Илиада», III, 65-66. Пер. Н. И Гнедича).