На экране губернатор некогда изъятой у России колонии, с неимоверно развитой тевтонско-челюстной мускулатурой, славно растёртый провансальским маслом (даром будущего Людовика XVIII!), орудовал бок о бок с блестяще блефующим эфебом колоссальной фехтовальной принадлежностью, истребляя вандалов средь калифорнийских флоры, люда и верблюдов. Алексей Петрович переключил канал, раз, другой, третий (кувыркались через бычьи хребты великовозрастные памплоновые пионеры; окрест Биука молодцы крушили виноградники, чьи молочные щепы уносились стремниной; вождь Элефантинова Берега жал кисть единоплеменному альбиносу), четвёртый и, морща, как Балда ужищем, ознобовый прибой над поверхностью дельтовидной мышцы, захрустел, налегая на неё особенно зубами мудрости, ломкой костью крыла. Карликовый «боинг», повиснувши на пунктире, связывающем Париж с озером Понтиакидов, трясся на кромке Опаловой Косы — над самым ла-маншевым Треножником — не решаясь, однако, низринуться на Британию, вкруг коей, если довериться программистам авиакомпании, воды чернелись вороней ртути; а севернее, ближе к Исландии, мерцал уж и вовсе незнакомый остров, изобретённый, видно, переутомлением излишне логического правого мозгового полушария низкооплачиваемого интеллигента. Перегрев агрегата!
Алексей Петрович заглотил остатки крыла со всегдашним своим сожалением Гулливера о тщедушности лилипутских птеродактилей, прикончил хлебец парижских богоделен, содержимое бутылки да стянул другую с шарабана, подвернувшегося со сказочной предгрёзовой услужливостью.
Новая шалая заисландская территория маячила каракатицей, растопыривши щупальца, брюшком наваливалась на Шпицберген, подминая и Землю Франца-Иосифа, — оба насупившиеся, будто дамочкин кобелёк на игривого, от испортивших его немцев, банкира qui a fait fortune, с швабами же своим сладострастием сквитавшийся.
В иллюминаторе, словно шарж сверхпроворного карикатуриста, появилась тучка (идеальная копия заполярного острова!), хлопковая, но с алым нутром, и, что ещё смешнее: потянулась к самолёту шибче, нежели обезумевшая от чилийского хмеля земля — к норвежским владениям. Но лайнер тотчас крякнул, рванулся в голубую дыру, пронизавши последний ярус облаков, и чем выше самолёт карабкался сквозь лимонную массу, тем она становилась спелей, слаще, цукатнее. «Сорок тысяч футов», — рапортовал кропотливый экран, перешедший на имперскую метрическую систему, предвосхищая тотальное расставание с Евразией да припаянным к ней африканским придатком — благо «боинг» уже проницал, где-то над Брайтоном, Альбион, сидевший, по своему обыкновению, как козёл на заду, смирно, поджавши верхние копыта под бороду, словно выпивший не той водицы Иванушка.
Алексей Петрович скомкал салфетку, стрельнул ею по оставленному без надзора тарантасу с газетами, втиснул в самую гущу глянцевой бумаги поднос, рассыпавши объедки — обозначенная на экране высота дозволяла всё, даже истовый, совиньоном подхлёстнутый угон лайнера во славу ваггабитов Испагани — «А почему бы и нет!? А! — туда бы его и поворотить. За Исландию! Я достаточно для того пьян, на самый что ни на есть дальневосточный, наиярейший лад! Прислушаться к нему, что ли, словно приложить изощрённое убийствами ухо — прикоснуться Божьей ладошкой — к чернозёму, тестом взошедшему от принятия благодатной поросячьей жертвочки? Верно, Ямба!? Вот оно, подчинение риса грозди — сакрализация саке, возвышение человекообразного до сверхевропейской истебительской тени свиристеля с колхидской фамилией: о эта японо-грузинская blague словесного окончания, воплощённая в поднебесном чаянии драконовых клыков, счастливо упавших в предэвротов кисель!», — Алексей Петрович, щёлкнув ременным замком, словно затвором, поднялся, несомый ещё двустопным ритмом, качнулся, спрятал под подушку Гомера (вечного аманата!), прихватил давеча заготовленный свёрток с чистым бельём и спрятал для пущей сохранности бутылку в карман, успевши посетовать на её габариты. Сладкого он не ел.