Экранный самолёт уже накренился, будучи на полпути меж Гренландией (остров, вызывающий у меня привкус постных лепёшек) и Америкой, причём загадочные заполярные земли чудом пропали с мониторов, словно лайнер стёр их, воспользовавшись забытьём Алексея Петровича, который, отмахиваясь от предлагаемых яств, всё занимался делом наинеблагодарнейшим — увековечиванием грёз, словно именно его весенняя летаргия и была наиважнейшим событием Третьего Тысячелетия, когда он сам, хлынувши кровью да заёрзавши хвостиком, усвоил суть Христова поклона Деметре, — жертвоприношения в самый ротик изголодавшейся Богини целого поросячьего стадца за века палестинского нечестия! — где уж тут уследить за приближением к континенту да обращать внимание на подмигнувший стаканчик томатного сока, откуда айсберг поначалу выставил свой кукиш, сгинувший постепенно, постигнувши собственную непристойность. И верно, алкоголя — этой смазки священнодействия — больше не хотелось: сакральный акт свершился — неуёмный детородный сгусток зашевелился, чуть ли не крича о своём пробуждении. Алексей Петрович почуял всю его кряжистую могуту: корневище его молило о свободе, стонало о праве на непарность, жаждало прыснуть ядом, затопивши лупоглазие в общем-то прекрасно чувствующей себя коленопреклонённой особи женского пола (сойдёт хотя бы та, веснушчатая!), — когда дело доходило до совокупления, Алексей Петрович утеревал всяческую брезгливость, легкомысленно избирая резервуар для выплёскивания сладострастия, за что не раз приходилось ему расплачиваться, как жертве пост-социалистического подвида романтизма, — чего бы никогда не случилось, прими он сторону лакомых лаконских нравов.
Алексей Петрович протёр волосиками тыльной стороны ладони глаз и сложил вчетверо, словно гетманскую грамоту, лист, — ресничка исхитрилась угодить на самый бумажный сгиб, оставшись там погребённой. Тотчас всё задрожало, с гулом и скрежетом, так что бежевая вязальщица кольнула спицей верхнюю жировую складку живота, и петельный ряд плавно испарился, чем вызвал исчезновение веснушек под яростной суриковой волной да краткую Электрову бурю — точно пришёл момент расплаты за батюшкину черепную коробку (Божество, оккупировавшее Алексея Петровича, с сомнением покачало головой); китаец вперил взор в экран, — надеясь, видимо, найти спасение в горизонтальной устойчивости виртуального самолёта, достигнувшего-таки косматого Ньюфаундленда, — и почему-то принялся стягивать свои остроконечные тапочки, снова показавши кант штанин, и отворачиваясь от иллюминатора, в котором облако mauve отливалось в форму Царь-колокола, — отчего глянцевая кожа китайца запестрелась вкруг глаз фасцией фиолетовых лучиков. Брошюрка прогрессистского прихода Св. Протея, поддетая его локтем, шмякнулась об стол Алексея Петровича, всхлипнула страницами, жёлтыми от ностальгии по Ватиканскому Собору шестидесятников, замерла на разделе «Santé» (между гороскопом и пароксизмом крюцевербизма парижского редактора), где, с точки зрения игловкалывания, доказывалось благотворное акупунктурное воздействие тфилина на шуйцу со скальпом — причём явно отдавалось предпочтение сфарадской манере, — а неряшливо срубленная, и в профиль представленная голова, принадлежала пациенту неоспоримо арийского происхождения. Алексей Петрович замечал всё это и, чуждый страха внезапной гибели, с нескудеющим любопытством выискивал взором потенциальных пиратов вовсю воющего лайнера; хохот разрастался в нём, сдерживаемый плотиной, точно дамбы его души стали эластичными, — но вот, прорвалось, чуть ли не мефистофелевым басом, бесовскими раскатами хлынуло по бледнеющим от ошеломления лицам (словно его смех запорашивал их порошковым молоком), столь неистово перекрывши скрежет бастовавшего мотора, что из-за занавеса выскочила давешняя стюардесса, утерявши кукольный лоск своей картезианской причёски. Алексей Петрович в смущении короновал себя наушниковым обручем: не тфилин! — но все мускулы челюсти, до самых желваков перекошенной незабвенным маваши-гери, были им прочувствованы.