— Привет. Вот и я, — сказал Алексей Петрович, жертвуя рукопожатию ладонь мягко полусогнутую, будто прячущую шерстяной моток не крупнее весеннего абрикоса.
Всё мясцо на лице Петра Алексеевича тотчас приподнялось, заискрилось под толстенной оправой очков, воздвигнутых на жировых отложениях скул, точнее — всаженных в них, ибо по снятии дужек обнаружились выемки: так метят снег зыбушьи колёса, выдернутые на рассвете после ночной вьюги кузнецом, — лишь хрястнет наст смачнее калантаря эскимо под ноющими резцами, подстёгиваемые непоседливым языком, словно солдатушки-бравы-ребятушки, эти супостаты новонарождённых лакедемонских, в сторону Индии прущих бестий — хлыстом пулемётных очередей заградительных батальонов.
Впрочем, подобный же розоватый отпечаток оправа оставила на переносице, меченной сливовым пятном (Алексей Петрович знал даже её нервические истоки — недавний холокост почечуя, этой вендетты Духа Святого усидчивости математика): «Ну, да не перекроить ли мне лицо отца моего? Поприжать оттопыренные полупрозрачной дужкой уши, приуменьшивши их; разъять по-визалевому шейные мускулы, перековавши их вкупе с бёдрами и грудью на андалузский лад; ужесточить надгубную складочку, вознести, отевтонив её, горбинку переносицы да воском залить оба жировых желоба подбородка (а то — экая пытка залезать туда бритвой!); сотворить на щеках ямку с аметистовой штриховкой, присущую под старость марафонцам, коим скитала скитальцев набивает на обеих ладонях роговую оскомину: в неё играючи входит царский тирс, тотчас расцветая, обвивая доброго вестника на бегу, — так что с соседнего холма видятся лишь до самого солнечного сплетения карнеоловыми пятнами вздымаемые колени, точно бегун тороватее, чем пред престолопомазанием, раздаёт милостыню мау-тайевых нокаутов.