«Ниссан» дрогнул. Карла чертыхнулся. Автомобиль заскользил вдоль идиотской копии пизанской башни, венчанной неизбежным, излишне-звёздным знаменем, однако склоненной под правильным углом. В чикагском пригороде она смотрелась покосившимся, с отклеившимся бархатным исподом, но не утратившим генеральской осанистости, ферзём, теснимым разъярёнными пешками, — словно сивушными старухами, запросто обыгрывающими в картишки вздорного пенсионера-курортника: «Дурень! Дурень!».
Автомобиль въехал, наконец, на огненную площадь, перемигнулся с лаковым негром-«Кадиллаком», добродетельно уступил ему путь: неизлечимо скорбный парижский интеллектуал, скрупулёзно соизмеряя тернистость исторического пути к насыщению желудка и опорожнению мошонки с процентным содержанием меланина в коже особи, кличет на своих спиритических сеансах подобный Act «позитивной дискриминацией». Эдаких бы благонравных молодцев нам — в фиванские предместья, пронизанные драконьим зубоскальством! Сколько матремоньяльных кознопений избежит наше широкогласое познание!
Осторожно перешагнув через порог, «Ниссан» забрался в вольеру, где чистильщик (из тех маклеан, коим не воспрещается мореходствование) своей златозарной щёточной круговерью, запанибратски забрался под автомобильное брюхо — точно конюшенный осёл, скрываясь святочных морозов, под чанкирые лошадиные крупы.
От рессорного ударчика, из самой газетной утробы, выскочила книжка, шероховатостью обложки — струпьями своей бумажной проказы! — напомнивши Алексею Петровичу учебные муки постказематной Москвы, первые проблески заблудшей её буддийской голубизны. Содрогаясь от омерзительного любопытства, — так иногда тянутся руки поверх стекла серпентариума — он раскрыл книгу. Самоучитель немецкого! Тотчас холодно полоснуло в дёснах, вплоть до златом запаянных руин мудрости, прежде, в дни ядрёной его молодости, разрывавших Алексею Петровичу челюстные недра, через которые молниеносно, будто разжиженное ударом кулака, втекало в него солоноватое Слово Божие, разливаемое потом по бумаге десницей, годами приручаемой к перу.
Раболепно замелькали палевые страницы. Тщеславный взор карлика (внезапно рассмеявшегося и пропевшего: «И за деньги русака немцы объевреют!»), вперенный в автомобильное зеркальце, так смотрится в пудреницу издыхающая кокотка, или же на скорую руку спечённый артист — в свой фотографический аппарат. Кто, помнишь ли, клал гейневский томик, распятый на четырнадцатой странице, рассеивал по полям крючковатые капканы вопросительных знаков, однако не изловившие того, в глубинах — мутней американского капучино! — выжившего сазана? Безрыбье? А что же озёрная, в иле погрязшая мелюзга? Алексей Петрович как раз родился близняческой, в рака переливающейся ночью, а потому, хоть и незаконно, ощущал принадлежность ко всему рыболовному сословью вкупе с Лорелеей, Россией, да ещё той рекой.