Правее потребительницы подёнщицких потуг, липнув левым оком к её газетным страницам, — но неумолимо соскальзывая по ним, — одновременно небрезгливой конечностью с ровно обгрызанными ногтями могильщика обнажая (точно таща нож из-за голенища) компьютер от палевого чехла с головастым чернильным пятном всех оттенков зелени, склонился рыжебородый блондин в шёлковой косоворотке, успев углубить на лбу и без того гигантскую влажную розовую морщину (словно щель обитаемой майской раковины), прислушивался, как другой бородач, большеухий, с кучерявящейся аж до самых глаз растительностью, втолковывал американочкам красоты родного городка Pessac, что в Бордо, а девичий хор понимающе, с надрывными нотками гнусавового восхищения и лупоглазой мимикой, выражающей идентичное акме энтузиазма, подтягивал: «О-о-о-е-э-э», — переливая тотчас заокеанское своё одобрение в соответствующее галлизированное, но не столь могучее блеяние: «Е-е-е-и-и-и-и!».
Рядом с уже разевавшимся компьютером устроилась, в обнимку с продуктами, обёрнутыми также в левацкую лютецивую газетку, бледная, блистающая проплешиной в фридрихсдор дама (серое платье, профессорская дряблость груди, имитирующей бесформенность процесса познания), судачащая о тонкостях диабетической диеты с таким смаком, что у Алексея Петровича, хоть и не был он голоден, заурчало и желудке, — который, как известно, есть душа!
— Вввэ-э-э-э-э-имми-и-ирррр! — провыл боевой клич семитской конницы лайнер, качнулся и начал свой упругий разгон, скоро сбиваясь с трохея на нестройный амфибрахий. Тотчас пошли переливаться рябью впаянные в кресельные спинки экраны; синхронно откинувши плотную на вид завесу, разделяющую обе самолётные касты, возникла пара стюардесс (с непростительно плоскими частями тел, ежестранично называемыми «cul» маркизом с сотоварищами — этими предтечами декабристов!), и, дирижируемые хлыщеватым мулатом телеэкрана, принялись жестикулировать под аккомпанемент американского эха, с таким выражением одутловатых лиц, будто чудотворничали в Кане задолго до Галилеянина: вылавливали из воздуха кислородные маски (примерив их, обе на миг превратились в исполинских самок павиана), спасательные жилеты, пакеты для экспектораций, и, означивали своими пифийскими перстами путь к спасению, оказавшийся поошую Алексея Петровича, в сажени от левого крыла лайнера, оттолкнувшегося сей же час от зычно гукнувшей земли, что послужило сигналом дивно слаженному бегству стюардесс, приоткрывших на мгновение урочище люксового отделения, где русовласый великан в пейсиках и скуфье вздымал наискось, за увеличение дистанции галута, пластиковый фужер с Митт’ом, ало цветшим у его же редединого, с профессорского холста, плеча.
Внезапно стюарт (казалось, раздевши с мародёрской ловкостью экранного паяца и влезший в его мундир) выкатил, показывая свежевыграненные зубы с bonhommie садового карлы, тележку, где, словно кирпичи поверх Бульбы, громоздилась пресса: «л’омо! л’омо! л’омо!», — покряхтывал он, по-обезьяньи поскрёбывая себя под полинялой салатовой мышкой, поминутно останавливаясь и суя, то интеллектуалам — «Пилата», то «Ротшильд-Ньюс» ошарашенным школьницам, то вчерашние «Эха» в пановы лапы дельцов экономического класса, то всеми отталкиваемый, неизвестно какой волшбой вколдованный в этот галльский столп «Bund» из Берна, — и Божьим трепетом прорывался лишь оракул страсбургских «Известий»: «l’été indien fera millésime!». Под американской униформой скрывался, несомненно, француз, руководствующийся уже не лафатерскими догадками, как более древние челядинцы, но — социальными рефлексами коричневеющей за иллюминатором республики.