Выбрать главу

Нет лучшего уровня для соглядатайствования, чем этот беспрестанно вжимаемый в землю фут, точно Алексей Петрович боронил, на финикийский манер, сам будучи и лемехом, и мелехом: малиновый куст, весь увитый нетронутым вороным плющом, полоскал платиновую, как гребень свежеизловленной камбалы, паутину, замирал, придирчиво проверяя её на незамаранность, и, неудовлетворённый, паки принимался за стирку; прошлась чёг’том через всю полудремлющую поляну бурая стрекоза; на убелённой старостью, точно береста, коре рай-дерева оцепенела, согнувши салатовый, лучистыми разводами расходящийся локоток, белка с ковбойским силуэтом, почти без анфаса. Пень мелодично похрапывал под нажимом. Пошла вторая сотня. Безумно индиговая бескрапинная коровка Бога Алексея Петровича — щёлкнула, разминая, то есть прилежно сворачивая замысловатый, на славу промасленный механизм своих крыльев, — застыла было, на опалённой кромке пня, а затем бесшумно, но с чётко распознаваемым счастьем блеющего Эгея — Э-э-эгеге-е-егей! — бросилась вниз головой. Алексей Петрович, начиная мелодично стонать, приближался к трёхстам, — розовые кисти разбухли, костяшки средних пальцев обнаружили сквозь чёрмную глину свою обычную эллипсовидную впадинку, — стон перешёл в мычание, захлебнувшееся, наконец, воем. Представление прекратилось, и Фаларис, злокозненно скалясь на блаженную разбредающуюся толпу (ворчавшую феокритово: «Сицилия — сицилийцам!»), вздымал, выпроставши его из порфирного гимантия, заздравно-мафиозный куликс в сторону Этны, с настойчивостью меломанки исходившей коневидными клубами дыма, — вот он, гляди, чёрный затворник, один из святых островов моего Староморья!

Алексей Петрович, задыхаясь, словно после часового боя с тенью, поднялся. Свежеистерзанный пень кудрявился буклями роскошногорного солносяда, — пуще всего там, где сияла троица когтистых следов, от которых Алексей Петрович и рванул прочь, давя красных муравьёв, вверх, вверх, вверх по тропе. Гравий осыпался. Таргелионская зелень наливалась чернотой плотской, кряжистой, не пропускала ни звука, и лишь Алексей Петрович, поначалу спелёнутый вороным коконом, продолжал окукливаться, разрывая обросшую его виноградину, обливая её собственным вязким соком, расправляя непривычные ещё к движению члены, а подчас натужным стенанием (вот рассёк животом восходящую спираль свившихся безумием бабочек, почуявши их, почти чавкающее, склеивание за спиной) приветствуя назревающую назорееву бытийственность, проглянувшую сквозь сосны, да отозвавшуюся сиреной полупрозрачной, с турмановой поволокой — как предсмертный крик то ли лани, то ли Пана.

Алексей Петрович вышел прямо к перекрёстку, где из костра чертополоха (придававшего ей добротность английской сказки) восставала лидийская бензоколонка, пахнущая, как отрочество, чаем колхов-колхозников, и приветствовала пришельца, приоткрывая дверь со свежевыпиленной (ибо выдаваемой глянцевитыми торцами) фанерной начинкой. Её-то, щурясь от Солнца и насилу переводя дух, — единоборствуя с духом! — осторожно толкнул Алексей Петрович и, прорезавши занавесь (фальшивые перлы с трубочками бамбука, нанизанные на толстую лесу), проник в низкое помещение, огороженное многоячеечными полками, тотчас отразившись в аршинном зеркальном овале вкупе с треногим бронзовым стулом, кассой крепостным валом (где-то я уже встречал такую?), плоской планетой, голубевшей приколотыми к стене океанами, да с подушечкой, пилочкой, столиком в углу, под кока-коловым развесистоухим коалой, а главное — с внушительнозадым жёсткопрофильным негром, который, перекинувши через предплечье, на манер половых русской глубинки, застиранный, с прокрахмаленным сгибом саван, азартно проводя по аккордеоновым губам кончиком своего говяжьего языка, листал «Стеноулочные Сводки», пособляя себе на диво выбритым подбородком с уютной ямкой. Лиловые лучи, — точно терпеливый зритель, внутренней стороной кулака подпёрший скульную кость, — устроились на стеллажах.