Лезвие старательно обошло почти невидимую, — даже отец не заприметил, — ранку над губой, захватило в ноздре сколько необходимо пены, до блеска выкосило впадинку и ушло вправо, скрежеща пуще заправской снегочистки. Храп усилился, словно по мере изничтожения усов и холокоста бороды (против коего, казалось, смачно, лакомым огнём восставало Солнце), до поры закупоренные поры Алексея Петровича растворялись звукам: бритва будто путешествовала не по щекам, но попадала в прорехи раковин, разложенных по табору карнакской улицы, обнажала гигантское склизкое тело, с предсмертным писком приветствующее остриё, краткое знакомство со светилом: губы губителя (сущие меха кузнечного горна) беззвучно, но от этого не менее красноречиво растянулись, хлынули к визжащему моллюску — словом, поэтический акт, истинный Mann Act, единственно возможный, молниеносностью подобный гильотинову дар-у-у-у-у-у! — и, если верить староевропейским кривотолкам, запрещённый на этом континенте.
Сейчас нож, иногда возвращаясь за упрямой стернёй, сбирал урожай вдоль зародыша правого бакенбарда (просвещённый парижский цирюльник, склонный к естественным наукам, зовёт такой «лапкой»); жатва струилась, нива Ниневии переливалась, осчастливленная лезвием, кое рыжий луч загибал в ятаган, переплавлял его, издеваясь над законами физики — и кодексом того, что идёт после неё! — по собственному месяцеву шаблону, одновременно выковывая его да заорщряя на своего ревнивого семитского пророка.
Негр, норовя упереться пальцем в нижнюю десну клиента, избегал, осторожно, тихо покряхтывая, будто вырезая её, левую глазницу, сейчас отливающую жёлтым, — как если бы Алексей Петрович подделывался под статую Аполлона-волконенавистника, умащённого охочими до оракулов каракулевыми аральцами, стократ окольцованными цепями пактоловой патологии. «И всё-таки, как объяснить отъезд? Что соврать? Вот, пошло-поехало на «ать» да на «ить»! Кому предстоит связать, кому — жить! Скрасноармеить? Соврать… ить — отступить? Отступник, как бледен ты-ы!..» — Алексей Петрович вздрогнул, и нож глубоко чиркнул под самой левой скулой, хранящей ещё свой сугроб. Жертвоприношение, однако, не состоялось, хоть Алексей Петрович и сидел лицом к Мекке: час послеполуденного приступа набожности — разбухший хоровым блеянием псиной ловитвы — ещё не пробил, а орды арабов, медитерранизировавши кольцо, наконец-то уводились, охмурённые, к Низе. «А крови вылилось бы немало. Плеснуло бы по решётчатому линолиуму, забренчавши тяжёлыми каплями, в ожидании коих я, другой, обновлённый как Солнце и усыновлённый им Алексей Петрович уже поднимал на славу оскаленное лицо…». «Айя!» — подскочил негр, почти по-девичьи дёрнувши плечиком, жеманно извиняясь да виясь, мелко-растяжисто перебирая эбеноножием в брюках-трубочках и в воловьих, с бесконечными щегольскими язычками, башмаках на кованых каблуках чечёточника. Через огненную шею Алексея Петровича алела горизонтально Земле (плоской, на троице лабарданов, слава Богу!) дюймовая царапина над громадной, багровой, в серебряных заплатах каплей.
Теперь оставался лишь подбородок, выпяченный козлиным клином, придававшим Алексею Петровичу террористический облик хмельного старца вкупе с мажордомовой важностью корифея, зазванного на Божий пир, — за него, оттопыривши в сторону часов задок, принялся негр. Лезвие прошлось по нокаутовой оконечности, — раз, второй — и снизу вверх до самой губы, сжиная последние злаковые лакомства. Склонённый негритянский профиль отразился в зеркале пежинным мыльным разводом. Полинный фалаш! «Ра-а-а!» — довершил залихватский штрих острия раскатистый храмовый рокот — пасынковый вопль фрескового Александра, бездарно имитирующего ангельское лупоглазие своего Быкоглава.
Бритва сняла пару последних хлопьев пены — вешник при молочном Яксарте, так и не угодившим в рот, несмотря на успешный геноцид усов с бородой, чьи антиохские ненавистники могли теперь торжествовать: нефилософская физиономия Алексея Петровича сияла в зеркале, и он, поглаживая себя по эластической щеке радужно-суставной десницей, скалился от бурлящего — точно перед ночным полётом или кризисом стихосложения — наслаждения на вновь обретённые шрамы, на набухшего от профессиональной гордыни цирюльника, на камертон в облике колобка (этого андрогина славянской притчи, так и не убежавшего рыжехвостого Зевеса!), — Алексей Петрович был счастлив, перерождён, и продлевая удовольствие, высвобождал шею отказчивым движением головы с крючковатым жестом перста, ёжился от визга тугого саванного узла, да слишком поздно задавши американскую энигму, ощущал леденение ступней (точно они коснулись таза, полного снега), по мере того, как он, опершись на пегий кулак, медленно вставал, будто силясь, и так и эдак, сплести взором из негритянских пальцев дореформенное крестное знамение, не умея, однако, придать им нужную форму, но возведши очи горе, ощущал всё же парусию редко приземляющегося Всевышнего.