Выбрать главу

На асфальте, около обыкновенной, почти малороссийской метлы ещё лежал, одиноко, светло-зелёный, как исполинская миска салата, венец из роз, а его близнецов волокло, волнисто свиваясь ляжками, негритянское семейство: отец в синей для фотогеничности рубахе (Алексей Петрович оглянулся за недосмотренным — нос переломлен, будто в драке, Солнцем), трое матерей в стиле Krimskrams и весь эбеновый, бритый для простецкой гигиены, выводок. С ворованных венков, беспрестанно, но вяло расплетаясь, капали бутоны на дюймовых стеблях, молниеносно взрываясь лепестковыми торнадо. Ветер влачил их за «Маздой» мягко, но настойчиво, оставлял ненадолго, принимался за свёртывание рулонов флагов, затем закручивал полы пешеходам, забирался по-гайдамакски под юбки макадамовых дам, или же, разбежавшись как следует, расшатывал строгий, пронзительнее иглы петербургского Триерархиума, крест, и устремлялся дальше — вослед ватаге ланчевых линчеров всех человечьих мастей, поджарых, в галстуках одинакового ошейничьего покроя, бессомненно бреющихся ежедневно да за «демократов» голосующих, то есть — Бог мой! — отдающих свой голос?! расчленяя его, чтоб до конца дней хватило, голосков-блефующих-блефускианцев. Вот она, как меняет всё в мире, культура. Фауст-леший! В твоих молитвах, доктор, ты… Накатил, весь в гуле и нефтяных пятнах, с наконец рушащейся башней, аэропорт, — оживший Везувий в мириадах солярных, надрывающихся от хохота чаек, — вызвав в Алексее Петровиче александров вавилонский рефлекс — впрочем, да был ли мальчик-то, хоть огненный, кровию размноженный, плут-Плутарх?!

Отец окрутил запястье зардевшейся кисти ремешком ридикюльчика, поспешил к багажнику; я вышел налегке, ступивши на белый, словно заснеженный асфальт; мир был мутен и чуточку рябоват, будто я глядел на него сквозь гигантский вентилятор, бойко бьющий своим шестикрыльем. Дворник, обвязавши палевую воловью шею жёлтым шарфом афериста, в блестящих кедах и халате, клеймённом там, где человечье сердце, тавром воздушных ганзейцев, тотчас окатил меня своим сыщицким взором и, распахнувши губы, — блеклый ветчинный жирок — дыхнул, перекосивши поношенное лицо, точно в инспиративном приступе соглядатайства, на очечные линзы деканской толщины с оглобельными дужками, соединёнными чеховской тесёмкой да так и окаменел.

Ты, рысящая по делу толпа, наверное думаешь, будто я — один из твоих атомов — часть от части твоей? что, якобы, вольность моей межключичной ямки восполняется вздутием грудного кармана — придатком мясистого желудочка, коему предстоит разродиться галстуком дымчатым, модно сложенным, с прорывами клеток хорватской, в лоно Рима вернувшейся республики? Ан нет! Моя благопристойность — мимикрия! Я подделываю повадки монстра, вкрадываюсь к нему в доверие панибратским переливом защитных пластин, вкрадчивым перешипом попошлее, но, лишь зазевается дагонообразный гад — рррраз! — ухвачу его шею в кулак; в ушах зазвенит, а я приобщусь к таинству того томимого жаждой лидийского басилеуса, когда любое его смертоносное прикосновение подвергало мимесису всеобъемлющему, вдруг воспламеняемому Солнцем, — так расцветает минерал, до которого, при кудесническом посредничестве корней зябкого кишмиша, дотягиваются лучи светила; только вот вопрос: влияло ли чудо на слюну базилевса — стал ли Мидас — Хрисостомом?!

В холле было прохладно. Тотчас Рамо властно заявил о своих правах: скрипки его перешли в нападение, при поддержке флейтовой артиллерии — гиппопотамова пирриха! — и они удались-таки, напористые Sturm und Drang nach Ost (за вторым, индийским слогом германской Пасхи!), а солнечные снопы огненным потоком окатывали кормчих зеленокрылых египетских кампанейцев с котомками, распираемыми контрабандным непенфом. Отец ринулся поначалу к ним, за зельем понял свой промах, засеменил левее, к американцам, заранее тыча в них моим паспортом со вложенным в него билетом; взятка сильфам была принята с любезностью энгадинского кондуктора, и я, шатающийся, подвергся изучению с более пристальным вниманием к бёдрам, кистям и глазам, некогда смотревшим чёрно на подтреснувшее кувшинное рыльце парижского старшины, заполнявшего документик, а сейчас помутневших до вовсе неприемлемой в человечьем обществе трясинной зелени, — и в конце концов одобрен. Дальнейшее — прощание.