Но главным образом Афины имели влияние как город школ. Это новое значение, которое, благодаря заботам Адриана и Марка Аврелия, должно было приобрести такой определенный характер, появилось у него за два века перед эпохой нашего рассказа. Город Мильтиада и Перикла превратился в университетский город, в роде Оксфорда, где встречалась вся знатная молодежь, раскидывавшая золото целыми пригоршнями. Только и видно было, что учителя, философы, риторы, всякие педагоги, софронисты, учителя эфебов, гимназиархи, педотрибы, гопломахи, учителя фехтования и верховой езды. Co времен Адриана косметы, т. е. префекты учащихся, приобретают в известной мере значение и почет архонтов; ими обозначаются годы; старинное греческое преподавание, целью которого было образовать свободного гражданина, становится педагогическим законом для всего человечества. Но, увы! Оно образовывает теперь уже только риторов; телесные упражнения, некогда считавшиеся истинным делом для героев на берегу Илисса, теперь стали делом позы. Основательное величие заменили цирковое величие, манеры Франкони. Но Греции свойственно было все облагораживать; даже дело школьного учителя стало у нее нравственным служением; несмотря на злоупотребление, достоинство наставников было одним из ее созданий. Вся эта золотая молодежь иногда умела вспоминать прекрасные речи своих учителей. Она была на стороне республиканизма, как и всякая молодежь, она устремилась на призыв Брута; она дала убивать себя при Филиппах. Целыми днями они восхваляли убийство тиранов, прославляли благородную кончину Катона, выражали одобрение Бруту. Население всегда было оживленное, остроумное, любопытное. Всякий проводил жизнь на улице, в постоянном общении с остальным миром, в легкой атмосфере, под улыбающимся небом. Иностранцы, толпы которых жаждали знания, поддерживали живую интеллектуальную деятельность. Публицистика, журнализм античного мира, если можно так выразиться, имел центром Афины. Город не приобрел торгового характера, и поэтому у всех была одна забота: узнавать новости, знать все, что говорилось и делалось на земном шаре. Очень замечательно, что широкое развитие религии не вредило рациональной культуре. Афины сумели быть одновременно и самым религиозным городом в мире, Пантеоном Греции, и городом философов. При виде окружающих орхестру мраморных кресел в амфитеатре Дионисия, на каждом из которых начертано имя божества, жрецу которого оно было предоставлено, можно было подумать, что это город жрецов; а это был прежде всего город свободомыслящих. У культов, о которых идет речь, не было ни догматов, ни священных книг; они не питали того отвращения к физике, которое всегда было у христианства, и которое заставляло последнее преследовать положительное исследование. За исключением некоторых ссор, жрец и эпикуреец-анатомист довольно хорошо уживались вместе. Истинные греки вполне удовлетворялись таким согласием, основанным не на логике, а на взаимной терпимости и взаимном уважении.
Для Павла это было совершенно новое поле. До сих пор он проповедовал большей частью в городах промышленных, вроде Ливорно или Триеста, с большими еврейскими общинами, а не в блестящих центрах, не в городах большого света и высокой культуры. Афины носили глубоко-языческий характер; язычество связано было в них со всеми удовольствиями, со всеми интересами, со всей гордостью и славой государства. Павел испытывал большие сомнения. Тимофей, наконец, прибыл из Македонии; Сила, по неизвестным для нас причинам, прийти не мог. Тогда Павел решил действовать.
В Афинах была синагога, и Павел стал говорить там, обращаясь к евреям и людям, "имеющим страх Божий"; но в таком городе успеха в синагоге было еще очень мало. Его соблазняли блестящая агора, где расходовалось столько ума, портик Пецил, где разбирались все мировые вопросы. Он стал говорить там, но не как проповедник, обращающийся к собравшейся толпе, а в качестве иностранца, который вмешивается в прения, робко распространяет свой взгляд и старается создать себе какую-нибудь точку опоры. Успех был невелик. "Иисус и воскресение" (anastasis) показались странными, лишенными смысла словами. Многие, по-видимому, приняли anastasis за имя богини, и подумали, что Иисус и Анастазис - новая божественная чета, которую пришли проповедовать эти восточные сумасброды. Философы-эпикурейцы и стоики, говорят, подошли ближе и прислушивались.
Это первое сближение христианства и греческой философии не было особенно дружественным. Нет лучшего доказательства того, как умные люди должны быть осторожны и остерегаться насмешек над идеей, какой бы сумасбродной она им не казалась. Дурной греческий язык Павла, его неправильные, порывистые фразы не могли доставить ему кредита в Афинах. Философы презрительно отвернулись от этих варварских слов. Одни говорили: "Это суеслов (spermologos)", другие, - "он проповедует о новых богах". Никому и в голову не приходило, что настанет день, когда этот суеслов займет их место, и что через 474 года упразднены будут их кафедры, как бесполезные и вредные, именно благодаря проповеди Павла. Великий урок! Гордые тем, что они стоят настолько выше толпы, афинские философы с презрением относились к тому, что касалось религии этой толпы. Рядом с ними процветало суеверие; Афины в этом отношении почти догнали самые религиозные города Малой Азии. Аристократия мыслителей мало заботилась о социальных потребностях, проявлявшихся под покровом всех этих грубых культов. Такое отчуждение никогда не остается безнаказанным. Когда философия заявляет, что она не занимается религией, религия в ответ на это душит ее, и это справедливо, ибо философия имеет значение только постольку, поскольку она указывает человечеству правильные пути, поскольку она серьезно относится к той бесконечно-великой задаче, которая одинаково стоит перед всеми.
Либеральный дух, царивший в Афинах, обеспечивал Павлу полную безопасность. Ни евреи, ни язычники не пытались ничего ему сделать; но самая терпимость эта для него была хуже гнева. В других местах новое учение вызывало сильную реакцию, по крайней мере в еврейских кругах. Здесь оно находило лишь разочарованных и любопытных слушателей. По-видимому, однажды слушатели Павла, желая добиться от него как бы официального изложения его учения, повели его в Ареопат и тут потребовали у него, чтобы он объяснил, что за религию он проповедует. Конечно, возможно, что это легенда, и что известность Ареопага заставила рассказчика Деяний, не бывшего очевидцем, избрать эту знаменитую аудиторию местом, где герой его произносит торжественную речь, философское поучение. Однако, эта гипотеза не необходима. Ареопаг под римским владычеством сохранил свою старинную организацию. Его функции даже умножились, вследствие политики завоевателей, состоявшей в упразднении старинных демократических греческих учреждений и замене их советами старейшин. Ареопаг всегда был представителем афинской аристократии; ему перепало то, что отнято было у демократии. Надо прибавить, что это была эпоха литературного дилетантства, и что судилище это, благодаря классической своей известности, пользовалось огромным авторитетом. Нравственное его влияние распространялось на весь земной шар. Таким образом, Ареопаг под римским владычеством снова стал тем, чем он неоднократно был в течение существования афинской республики, настоящим афинским сенатом, вмешивающимся только в известные случаи и представляющим консервативное дворянство из отставных должностных лиц, политическим учреждением, почти без всяких судебных функций. Начиная с I-го века нашей эры Ареопаг в надписях фигурирует во главе афинских властей, выше совета 600 и народа. В частности, от него зависит воздвижение статуй; по крайней мере, необходимо на это его разрешение. Именно в то время, к которому относится наш рассказ, он только что присудил статую царице Веронике, дочери Агриппы I, с которым, как мы скоро увидим, был потом в сношениях и Павел. По-видимому, у Ареопага был также известный надзор и над преподаванием. Это был высший совет религиозной и нравственной цензуры, к ведению которого относилось все, что касалось законов, нравов, медицины, роскоши, эдилитета, государственных культов, и нет ничего невероятного в том, чтобы при появлении Нового учения проповедник последнего был приглашен сделать, так сказать, заявление о нем подобному судилищу, или по крайней мере в том месте, где оно заседало. Павел, говорят, став среди собрания, повел речь так: