Выбрать главу

Вот несколько подлинных анекдотов, его (Александра) изображающих.

Он запретил через полицию выходить из экипажей при встрече с ним. Один офицер, желая поближе взглянуть на него, нарушил это распоряжение. Государь приблизился к нему и сказал: „Я вас просил не выходить из экипажа“.

Фраки и круглые шляпы появились с первых же дней нового царствования. Военный губернатор, в видах охранения военной выправки, вошел к государю с докладом, не прикажет ли сделать распоряжение относительно одежды офицеров. „Ах, боже мой! — отвечал государь. — Пусть их ходят как хотят, мне еще легче будет распознать порядочного человека от дряни“.

Г-н Трощинский представил к подписанию милостивый манифест, начинавшийся известными словами: „По сродному нам к верноподданным нашим милосердию“, и пр. Император зачеркнул эти слова, сказав: „Пусть народ это думает и говорит, а не нам этим хвастаться“.

Другой раз тот же Трощинский принес указ Сенату с обыкновенным началом: „Указ нашему Сенату“. — „Как, — сказал с удивлением государь, — нашему Сенату! Сенат есть священное хранилище законов; он учрежден, чтобы нас просвещать. Сенат не наш: он Сенат империи“. И с этого времени стали писать в заглавии: „Указ Правительствующему Сенату“.

Г-н Ламб, заведующий военною частью, возражая однажды против какого-то распоряжения, сказал: „Извините меня, государь, если я скажу, что это дело не так“… „Ах, мой друг, — сказал император, обняв его, — пожалуй, говори мне чаще не так. А то ведь нас балуют“.

Я бы не кончил, если бы стал записывать вам подобного рода анекдоты нынешнего восхитительного царствования…

Граф Панин, работая с государем в его кабинете, с каждым днем все более удивляется его мудрости, рассудительности, необыкновенной толковитости. Ваше сиятельство будете довольны, узнав, что этот почтенный человек пользуется у государя уважением и доверенностью, которые столь соответствуют его заслугам…»

Прекрасное письмо, идиллическое письмо. Ничто больше не угрожает счастью отечества и новым успехам члена коллегии иностранных дел. Трудно догадаться и, кажется, сам Иван Матвеевич еще не понимает, что в письме своем коснулся по крайней мере двух опасных, зловещих механизмов, которые уже пришли в движение.

Фразы: «Сенат не наш», «Говорите мне чаще не так» — заключают в себе, между прочим, следующую мысль: столь добрый и хороший государь лучше, чем парламент, конституция и прочее. По крайней мере, не надо торопиться. Может быть, когда-нибудь…

В первые дни после переворота были, кажется, важные разговоры о конституции. Пален и другие напомнили Александру про его старые планы — ограничить самодержавие, чтобы не было больше Павлов. Говорили, будто командир Преображенского полка Талызин убедил молодого царя ни за что не соглашаться на эти уговоры, за что вскоре и поплатился жизнью…

Как бы то ни было, принимать конституцию из рук заговорщиков царь не хотел; скорее уж — разогнать их из столицы под разными предлогами и затем, не торопясь, заняться этим вопросом. Когда возвращается из ссылки Никита Панин, Александр обнимает его и произносит со слезами: «Увы, события повернулись не так, как мы предполагали». То есть хотели ареста Павла, регентства, и тогда имел бы смысл «устав», конституция…

Тут был фактически произнесен приговор тем, кто по инерции и сейчас желает устава… Их дела неважные, они неприятны.

Но внешне все благопристойно; Александр милостив к Панину и его друзьям, Никита Петрович летом 1801 года — во главе русской дипломатии. Однако, делясь этим радостным известием с общим другом Воронцовым, Иван Матвеевич не догадывается, что льет кислоту на рану. Пока Павел I грозил всем, Панин и лондонский посол — друзья по несчастью и обмениваются «невидимыми» письмами. Но после грозы Воронцов ревнует, не хочет подчиняться ни Панину, ни его людям — чует издали, что царь ждет повода их отдалить, и конечно же повод найдется…

Летом 1801 года Иван Муравьев-Апостол, «в жару, по пескам, преодолевая апатию прусских почтальонов», мчится в Вену, затем в Берлин с посланиями императора и его матери к австрийскому и прусскому двору. В письмах сообщается о происшедших в стране переменах и начале нового царствования. Навстречу все время попадаются кареты дворянских семейств, возвращающихся на родину из «павловских бегов». Своему начальнику, Панину, Иван Матвеевич регулярно посылает донесения, в том числе одно — невидимыми чернилами, что «первый консул (то есть Бонапарт) теряет в Париже влияние и вот-вот будет свергнут». Торопится Иван Матвеевич… Однако в Вене, оказывается, легче узнать петербургские тайны, чем европейские, и 23 августа Панину отправляется «частное и совершенно секретное» послание через посредство вернейшего курьера (того самого чиновника Приклонского, который полгода назад раскрыл истину с «милым Цинциннатом»). Муравьев-Апостол предупреждает шефа, что против него — обширный заговор, надеется, что «интрига бессильна при ангельском характере нашего государя», но беспокоится, и это беспокойство открывает нам лучшие свойства Ивана Матвеевича. Ведь, к сожалению, почти весь его архив пропал, бумаги детей были сожжены после 14 декабря, по дипломатическим же депешам человека почти не видно, и поэтому особенно ценно, когда сквозь мглу, обволакивающую историю семьи Муравьевых, проскальзывают живые черты и эпизоды.

«Я знаю Вас, — пишет Муравьев-Апостол Панину. — Вы способны противиться урагану, ненастью. Но способны ли Вы перенести низкие интриги? Сильный безупречной совестью, целиком преданный делу, верный подданный и пламенный радетель за благо отечества, Вы всегда пойдете прямо к цели, с поднятой головой, пренебрегая или презирая те маленькие предосторожности, без которых невозможно долго шагать по скользкому паркету царских дворцов».

Про Ивана Матвеевича враги говорят, что он «преданная Панину душа»: «Я не сержусь на это определение, но они добавляют, что я ваше создание, и это меня сердит, так как я не являюсь чьим-либо созданием, кроме создателя».

В конце письма: «Дорогой и восхитительный Цинциннатус! Не отказывайтесь от услуги, которую я Вам делаю, и знайте, что Ваше несогласие будет для меня немалым огорчением».

Письмо не помогло. Муравьев видел только часть интриги. Он не мог даже вообразить, что в это самое время Семен Воронцов, получив панинское «невидимое» письмо, перешлет его Александру I, а в том письме — нелестные слова о характере и способностях молодого императора.

Осенью 1801-го Панин подает в отставку; вскоре ему запрещают въезд в столицы, берут под надзор, и опала эта продлится дольше всех других — 36 лет, до самой смерти этого деятеля в 1837 году. Многое здесь таинственно, предательство Воронцова — скорее повод; причина, видимо, в неприятных царю воспоминаниях о потаенных беседах в дворцовых подземельях, бане, где было произнесено и повторено — «конституция», «регентство».

Царю не доложили, насколько Иван Матвеевич был посвящен в предысторию 11 марта, но кому же не видна столь близкая его дружба с Паниным?

Правда, мы ничего не знаем о продолжении той дружбы. Поздних писем Ивана Матвеевича в обширном панинском архиве нет. Если отношения прервались, то по чьей инициативе? Неужели Иван Матвеевич для карьеры избегает человека, которому так предан? Но никто никогда его в том не обвинял…

Пока же Муравьев-Апостол и сам не знает, не началась ли его опала? Как и в начале прежнего царствования, нужно ехать, чтобы представлять Россию в иностранной столице.

Вся семья — Анна Семеновна, четыре девочки и два мальчика — отправляется за отцом в Мадрид, через Европу, где все громче звучит имя первого консула Французской республики.

«Сергей Муравьев-Апостол… ростом был не очень велик, но довольно толст; чертами лица и в особенности в профиль он так походил на Наполеона I, что этот последний, увидев его раз в Париже в политехнической школе, где он воспитывался, сказал одному из приближенных: „Кто скажет, что это не мой сын!“» (из воспоминаний Софьи Капнист, доброй знакомой и соседки Муравьевых).