Откуда это?
Не претендуя на полный ответ, с уважением относясь к выводам историков и литературоведов об особенностях той эпохи, породившей столько гениев, хочу только обратить внимание на одну из причин, которая кажется очень существенной.
Прежде чем появились великие писатели и одновременно с ними должен был появиться читатель.
Мальчики, «которые пустясь в пятнадцать лет на воле…» — они и были теми, кому нужны были настоящие книги. Они, «по детскости своей», еще не кашли ответов на важнейшие вопросы и задавали их; а по взрослости — думали сильно, вопросы задавали настоящие и книжки искали не для отдохновения и щекотания нервов.
Ну как тут не появиться Пушкину!
Равнодушное, усталое, все знающее или (что одно и то же) ничего не желающее знать общество — для литературы страшнее николаевских цензоров. Последние стремятся свалить исполинов, но при равнодушии гиганты вовсе не родятся на свет. Или нет — родятся… Но их могут и не увидеть или заметить сыто, небрежно. Однако довольно об этом. Война не кончилась…
Матвей: Лютцен, Бауцен, Пирн, Кульм (рана в ногу, два ордена), Лейпциг, Париж.
Сергей: Лютцен (Владимир IV степени с бантом), Бауцен (произведен в штабс-капитаны), Лейпциг (в капитаны) — затем состоит при генерале от кавалерии Раевском и участвует в битвах 1814 года: Провен, Арси-сюр-об, Фершампепуаз — Париж (св. Анна 2-го класса).
Братья-победители: гвардии прапорщик Матвей, двадцати лет; Сергей — 17-летний капитан (позже, когда перейдет в гвардию, то, по принятым правилам, будет переименован в гвардии поручика).
Война кончилась. Мысли торопятся к дому.
С 18(30) марта 1814 года братья в Париже, проделав боем и пешком ту дорогу, по которой в обратном направлении ехали с Анной Семеновной пять лет назад. Наверное, бегали на свидания с детством — пансион Хикса, старый дом, опера, посольство…
В конце марта 1814-го в Париже собралась едва ли не половина будущих декабристов — от прапорщика Матвея Муравьева-Апостола до генерал-майоров Орлова и Волконского; одних Муравьевых — шесть человек. Первый съезд первых, революционеров задолго до того, как они стали таковыми.
Но пора домой — к отцу, сестрам, восьмилетнему Ипполиту, который уже давно играет в старших братьев.
Сергей с гренадерским корпусом опять шагает через всю Францию и Германию, в четвертый и последний раз в жизни. Матвей же, с гвардией, — «от Парижа через Нормандию до города Шербурга, откуда на российской эскадре в город Кронштадт»…
Глава IV
В надежде
Смертный миг наш будет светел…
«Из Франции в 1814-м году мы возвратились морем в Россию… Во время молебствия полиция нещадно била народ, пытавшийся приблизиться к выстроенному войску. Это произвело на нас первое неблагоприятное впечатление по возвращении в отечество… Наконец, показался император, предводительствующий гвардейской дивизией, на славном рыжем коне, с обнаженной шпагой, которую он уже готов был опустить перед императрицей. Мы им любовались; но в самую эту минуту почти перед его лошадью перебежал через улицу мужик. Император дал шпоры своей лошади и бросился на бегущего с обнаженной шпагой. Полиция приняла мужика в палки. Мы не верили собственным глазам и отвернулись, стыдясь за любимого нами царя. Это было во мне первое разочарование на его счет; я невольно вспомнил о кошке, обращенной в красавицу, которая однако ж не могла видеть мыши, не бросившись на нее».
Эту сцену, описанную Иваном Якушкиным, видел другой семеновский офицер Матвей Муравьев-Апостол. Между прочим, генерал-адъютант граф Ожаровский, родственник Сергея и Матвея Муравьевых, возвратившись однажды из дворца, рассказал им, что император, говоря о русских вообще, сказал, что «каждый из них плуг или дурак»…
В различных декабристских воспоминаниях приводятся похожие эпизоды, запомнившиеся навсегда; первый толчок в опасном направлении.
Но конечно же молодой офицер, возвращающийся с войны, при всех победных восторгах и радостях, может быть, незаметно для себя, давно уже подготовлен к важным мыслям. «За военных два года, — заметит Якушкин, — каждый из нас сколько-нибудь вырос».
Вчерашние крепостные, переименованные в российских солдат, во главе с офицерами-помещиками только что прошагали по дорогам Европы, освобождая края, уже начинающие забывать о крепостном праве.
Война закончилась в стропе, где и прежний Наполеон, и нынешний Людовик не тронули крестьянской земли и свободы, завоеванных в 1789–1794 годах. Возвращающимся же победителям перед родными границами не нужно объяснять: «В России найдете рабов!..»
«Народ российский, народ доблестный, не унывай! Доколе пребудешь верен церкви, царю и самому себе, дотоле не превозможет тебя никакая сила. Познай сам себя и свергни с могучей выи свой ярем, поработивший тебя — исполина!..»
Эти строки появляются в журнале «Сын отечества», где Иван Матвеевич Муравьев-Апостол регулярно печатает свои «Письма из Москвы в Нижний Новгород в 1813 году». Отец, как и дети, видит в народе «доблестного исполина». Но, как почти все отцы, уверенно выписывает рецепт, когда дети еще не поняли, что за болезнь… «Ярем, поработивший исполина», — звучит очень гневно, по имеется в виду «ярем подражания пигмеям», то есть французам. «Послушай! — восклицает Иван Матвеевич. — Не пройдет целого века, и французская нация исчезнет…
Приговор „истребить Францию“ во всех сердцах, если еще не у всех в устах; он исполнится!»
Горячится 44-летний тайный советник…
Ровно через 20 лет заключенный Свеаборгской крепости Вильгельм Кюхельбекер запишет:
«В „Сыне Отечества“ попались мне „Письма из Москвы в Нижний Новгород“; они исполнены живого ума, таланта; смысл не везде правильный, но лучше много правильного. Жаль только, чта автор, писавший так хорошо против пристрастия к французам, воспитал своих несчастных сыновей в Парижском политехническом училище. Бедный Иван Матвеевич…»
Тут не простой разговор, что вот-де Иван Матвеевич ратует против Франции, а сам офранцузился. Иван Матвеевич совсем не мракобес, но он четко выстраивает в своих «Письмах» логическую цепь: французский язык — французский образ мыслей — безверие — революция… (а раньше, как помним, безверие выводилось из математики). Сначала «поют водевили, танцуют гавот и, вытараща глаза, храпят в нос тирады из французской трагедии, — потом начнут в бурном исступлении самодовольства поражать друг друга», наконец, «сделаются орудием тирана — в войне противу всех народов».
Горячится Иван Матвеевич и даже древнего Рима по щадит. Только что писал Державину, что готов умереть, как Фабий, Курций; дети, понятно, влюблены в Катона, Гракхов. Но к чему же Курций и Гракхи, если в Риме вот что происходит: «Тарквиний изгоняется, власть делится и выходит аристократия, т. е. вместо одного тирана — сто. Против аристократии борется демократия, одолевает первую и кончается ужасной тиранией. Но что я говорю о древних! Французы, острые скорые французы в 20 лет пробежали вверх и вниз лестницу, по которой римляне тащились 700 лет».
Вот какой град аргументов сыплется на 18–20-летних прапорщиков, поручиков и капитанов, пришедших с войны. Дети еще молчат, отцы уже спорят. 2300 лет назад изгнали тирана Тарквиния, и все равно не спаслись от тирании; но что отсюда следует? Не надо было гнать тирана? Плоха Франция, но хорошо ли дома?