«Избыток жизни», «блаженство» — слова те же, что в декларациях отцов. Сергей Апостол, почти как Иван Матвеевич, защищает право «жить весело». «Будь я поэт, — обращается он к Батюшкову-поэту, — я натер бы самых мрачных красок, чтобы вырвать тебя из рук того отвратительного чудовища, которого тебе и знать бы не следовало. Я сказал бы тебе: „В мрачном вертепе, среди болот, удушливые испарения которых распространяют в даль свое вредоносное действие, царствует Скука, незаконное порождение музы, настигнутой во время оно зловредным духом… Беги, беги, молодой человек, сих зачумленных пределов, проклятых богами; бойся пагубного влияния и предоставь сей приют несчастным поэтам, осужденным Аполлоном и квакающим в грязи, в которой они валяются“.
Расправившись со скукой, Сергей затем борется со злом по формуле „будь я философ-платоник“, затем „будь я эпикуреец“: „Если парка сплела тебе лишний день, считай себя в прибыли…“
Сергею Апостолу некогда скучать. Оба брата приняты в масонскую ложу „Трех добродетелей“, Сергей даже церемониймейстер ложи». А старики в Полтавской губернии, случайно о том проведав, улыбаются и вспоминают, как в молодости, при Екатерине, тоже забавлялись подобным образом. Впрочем, в отличие от детей, здесь ничего не скрывают, и смысл жизни излагается почти в каждом послании.
И. М. Муравьев-Апостол — В. В. Капнисту 4 ноября (без года), (хранится в Киеве, в отделе рукописей): «Если не противно тебе будет сидеть за столом на стульях работы Кирила Сапка, и не погнушаешься простой трапезой из глиняной посуды, я завтра буду ждать тебя, Капнист, до захождения солнца. Вино ты будешь пить у меня из винограда, что растет между Яссами и Бухарестом, в бочки разлитое… Буде есть у тебя лучше, привези с собой, а в моем доме будь хозяин. Для тебя уже пылает огонь на очаге моем, вычищены диваны, трубки и чубуки. Оставь на один день попечения твои о винокурне, заботы о приращении доходов, тяжбу… Завтрашнее число, ради мученика Галактиона, можно отдохнуть от хлопот и целые сутки провести в дружеской беседе. К чему мне кусок хлеба, если не есть его с добрым другом! Кто жмется да скупится, сберегая карман наследникам, тот недалеко от себя ищи безумного. Я, чтоб о мне ни говорили, хочу начать пить и веселиться. Чего в хмелю не предпримешь. Хмель открывает сокровенное, в душе родит надежды, труса толкает в сраженье, с печального снимает бремя… Кто не красноречив за доброй чаркой? Кто с ней не забывает скудость свою? На этакое дело нет человека способнее меня. Черной скатерти не увидишь, ни вчерашних салфеток, от коих можно нос поморщить; стаканы и рюмки хоть глядись в них, и между гостями не будет такого, который бы вынес говоримое за порог… Я для тебя приглашу Трохимовского, Корбута и Глокера, если голубка жена его, которая ему дороже всех пиров на свете, позволит ему от себя отлучиться. Пожалуй, место будет и теням, только лучше как попросторнее; худо там естся, где локтям не свободно. Итак, если захочешь посетить меня, отпиши, и, оставя заботы, обмани калиткой поверенного, ожидающего тебя у ворот».
Калиток много. Все дело в том, какую выбрать…
Находясь в веселом расположении духа после удачного смотра, император обращается к генералу Киселеву с вопросом, примиряется ли он наконец с военными поселениями. Киселев говорит, что его обязанность верить в пользу военных поселений, «потому что его императорскому величеству это угодно; но что сам он тут решительно ничего не понимает. „Как же ты не понимаешь, — возразил император Александр, — что при теперешнем порядке всякий раз, что объявляется рекрутский набор, вся Россия плачет и рыдает; когда же окончательно устроятся военные поселения, не будет рекрутских наборов“».
Вероятно, Александр и в самом деле искал добра, но, в противоположность греческому царю, от прикосновения которого все превращалось в золото, здесь все чернеет: разговоры и кое-какие меры в пользу крепостных — крепостным хуже; конституция Польше, тайные проекты будущей конституции для России — и аракчеевщина. Расходы на улучшение дорог — дороги не лучше, крестьяне разорены работами. Мечты о том, чтобы Россия вследствие военных поселений не рыдала от рекрутских наборов, — рыдает и от тех, и от других.
К тому же царь Александр впадает в павловское заблуждение: запреты, расправы, может, прежде и хуже бывали, но всему свое время — Павла задушили люди, уж хлебнувшие «екатерининских свобод». Александр ограничивает тех, кто однажды вздохнул в 1801-м и еще свободнее — в 1812-м; то есть просвещенных полтавских старичков и петербургских гвардейцев.
Василий Васильевич Капнист имел устойчивые привычки: «После обеда, отдохнув самое короткое время на диване в гостиной, выпив с трубочкой свою чашечку кофею, он сходил по террасам вниз в свой любимый небольшой домик, выстроенный на берегу реки и окруженный высоким лесом, где царствовали вечный шум мельниц и вечная прохлада; здесь по большей части он писал все, что внушало ему вдохновение».
К нему часто приходят крестьяне за советом или с жалобою на несправедливости и притеснения исправников и заседателей.
Софья Капнист помнит, «в какое негодование, в какой ужас он пришел раз, когда увидел, катаясь зимой по деревне, в сильный холод и мороз, почти нагих людей, привязанных к колодам на дворе за то, что они не платят податей. Он немедленно приказал отпустить их. Он так был встревожен этим зрелищем, что, приехав домой, чуть было не заболел и впоследствии своим ходатайством лишил исправника места».
Старик Капнист так любил свою Обуховку, что собирался уехать в Америку, если бы при разделе с братьями она ему не досталась.
Иван Матвеевич, по наблюдениям дочери Капниста, явно исповедует ту же веру.
Он любит гостей, которые в Хомутце, рассаживаясь вокруг камина, беседуют, читают вслух и восхищаются чудным пением хозяина и дуэтами с прекрасной его дочерью Еленой… Старик был до неимоверности учтив, ласков, приветлив к гостям.
Много лет спустя Софья Капнист напишет: «В нынешний эгоистический, холодный век такая любезность, конечно, казалась бы смешною, но в то время она, истинно, была трогательна».
«Эгоистический век» придет, когда состарятся сыновья и дочери любезников. Но успеют ли состариться?
Гвардия в Москве. Если поверить случайному письму Сергея Ивановича к Ожаровскому (сохранившемуся в архиве), то главные события выглядят так:
«Долгие дни, оживляемые лишь свадьбами; Каблуков женился на Завадовской, Обресков на Шереметевой, конногвардеец Сергей Голицын — на юной графине Морковой и 300 000 рублях впридачу. Но Вы не думайте, что я собираюсь под ярмо Гименея; по Вашему совету — жду самую прекрасную, самую умную и любезную москвичку, хотя соблазн велик — и тогда, когда найду, я оставлю службу императорскую, чтобы посвятить себя ей — и стать философом… Никита здесь и чувствует себя хорошо; Ипполит более учен, чем Аристотель и Платон и очень важничает» (по-французски — буквально — «выглядит как новый мост»).
Шуточки шутит гвардии капитан, хотя вперемежку с рассуждениями о «прекрасной москвичке» вскользь брошены знакомые слова — «оставить службу», «стать философом». Но все же было бы совершенно невозможно «договаривать за Сергея Ивановича», если б о тех днях сохранился только этот документ.
Якушкин: «Меня проникла дрожь; я ходил по комнате и спросил у присутствующих, точно ли они верят всему сказанному в письме Трубецкого и тому, что Россия не может быть более несчастна, как оставаясь под управлением царствующего императора; все стали меня уверять, что то и другое несомненно. В таком случае, сказал я, Тайному обществу тут нечего делать, и теперь каждый из нас должен действовать по собственной совести и собственному убеждению. На минуту все замолчали. Наконец Александр Муравьев сказал, что для отвращения бедствий, угрожающих России, необходимо прекратить царствование императора Александра и что он предлагает бросить между нами жребий, чтобы узнать, кому достанется нанесть удар царю. На это я ему отвечал, что они опоздали, что я решился без всякого жребия принести себя в жертву и никому не уступлю этой чести».