Юный поэт видит в Карамзине умного защитника «самовластья и кнута».
Важный спор все резче. Суд присяжных, конституции, заговоры… «Молодым якобинцам» начинает возражать не старец — ровесник, Федор Герман, образованный чиновник, родственник и приятель нескольких декабристов: «Гражданское общество должно состоять из граждан; законы должны иметь исполнителей; а ни теми и ни другими не могут быть ни дикие, ни полудикие дети природы… Какая, например, мне выгода в суде присяжных, когда они будут судить меня бессовестнее неприсяжных, не понимая святости клятвы и предавая свою присягу моему обвинителю?.. Кто будут у нас представители, кто избираемые и избраны? Одним словом, нам потребен другой Петр I со всем его самодержавием, а не Вильгельм III, не Людовик XVIII с их конституциями; даже не Франклин и не Вашингтон с их добродетелями… Младенческий возраст России пройдет… Тогда сами цари даруют ей основные законы, ибо они не могут быть счастливы и истинно велики без счастья и величия пародов своих».
Законы, гражданское общество, величие народов!.. А по Пречистенке из Хамовнических казарм идет батальон Семеновского полка под начальством полковника, будущего генерала Леонтия Гурко.
«Когда полк пришел в манеж, — вспоминает Матвей Муравьев, — людям, как водится, дали поправиться, затем учение началось, как всегда, ружейными приемами. Гурко заметил, что один солдат не скоро отвел руку от ружья, делая на караул, и приказал ему выйти пред батальоном, обнажить тесаки, спустить с провинившегося ремни от сумы и тесака.
Брат мой повысил шпагу, подошел к Гурко, сказал, что солдат, выведенный из фронта, числится в его роте, поведения беспримерного и никогда не был наказан. Гурко так потерялся, что стал объясняться с братом перед фронтом по-французски. И солдат не был наказан.
Когда ученье кончилось, солдатам дали отдохнуть, а офицеры собрались в кружок пред батальоном, тогда я взял и поцеловал руку брата, смутив его такой неожиданной с моей стороны выходкой».
Когда узнают об этом отцы, Карамзин, Федор Герман, что скажут? Ну, разумеется: «Молодец, Апостол, браво!» Но прибавят, что суть не в этом. Суть в том, откуда взялся Леонтий Гурко.
«Аракчеев и другие орудия тиранства возникли посреди нас», — восклицает Федор Герман. «Государь, — пишет Карамзин Александру, — я люблю только ту свободу, которую ни один тиран не сможет у меня отнять».
Дерзко! Хорошо, что Александр не считал себя тираном и на свой счет не принял.
Но разве молодые читатели «Истории государства российского» любят иную свободу, чем автор?
«Государь, — напишет Каховский из крепости, — мне собственно ничего не нужно, мне не нужна и свобода, я и в цепях буду вечно свободен».
Но те, кто изнутри рабы, будут ли свободны и без цепей?
Эту распространенную эпиграмму толковали по-разному. Одни — что нужно освободить «сто душ» и еще миллионы; другие — что неплохо бы улучшить душу самого владельца. Князь Репнин-Волконский (кажется, но без влияния своего адъютанта Матвея Муравьева) заклинает полтавских дворян «не нарушать спасительные связи между вами и крестьянами». Губернатор опасается, что у дворян «в семье не без урода, а в большом семействе много уродов, и чуть ли не больше таковых, чем добрых людей».
Спорят, ищут…
Иван Матвеевич позже напишет приятелю, что главной идеей греческого трагика было показать «борьбу деспотизма с мощью сильной души, просветленной рассудком здравым, умом спасительным…».
Прометей, по мнению отца декабристов, — это герой, который не желает удостоить ни одним словом слуг тирана, ни того, кто его жалеет, ни даже тех, кто злорадствует над его несчастьем. «Он старается сдержать себя, не произнося ни единого слова, когда видит себя одним. Не напоминает ли вам это столь же сильного презрения Вергилия, когда поэт, ведя Данте по аду и показывая ему равнодушных, ограничивается лишь замечанием: „Моя стража прошла…“»
Старший Муравьев-Апостол прославляет ту свободу Прометея, которую не отнять даже Зевсу. Хорошо, верно…
Итак, внутренняя свобода прежде всего! Но все же о похищении огня, подарке людям, об этих свободных действиях еще не закованного титана Иван Матвеевич почему-то не говорит… Он любит толковать с детьми о Демокрите и Эпикуре. Демокрит — вся жизнь в поисках, странствиях, борьбе, страданиях — во всем мире ищет и не находит истины и в конце концов, согласно легенде, ослепляет себя, чтобы внешний мир не мешал главному делу — познанию самого себя. Эпикур стремится к высшей истине, никуда не выезжая из родных Афин, любит тихие беседы, мирные услады, умирая, просит положить его в теплую усыпляющую ванну.
Отец зовет в эпикуры, жизнь посылает в демокриты…
Рой пчел был в это время эмблемой, девизом нового тайного общества — Союза благоденствия. Одна пчела за всю свою пчелиную жизнь едва изготовляет один грамм меда… Ложка сладкого нектара, съеденная разом, — примерно 20 пчелиных жизней.
Таков прогресс, такова история — и если пчел много… Один из декабристов вспомнит: они считали, что в каждом городе (очевидно, крупном) должно быть минимум 150 членов тайного союза, и, когда это будет достигнуто, «улей наполнится». Но не найдется ли какого-нибудь иного способа увеличить добычу в 10, 100 раз, быстро овладеть сладкой тайной?
Ждать ли, пока Общество благоденствия постепенно просочится во все поры государственного механизма, улучшая по пути правосудие, экономику, нравы, освобождая тысячи людей внутренне, и лет через 25–50 добиться коренной перемены дел в стране?
Или взяться за оружие, сразиться сейчас же? Чуть позднее? Уверенность, что надо принести себя в жертву, крепнет. Но мука в том, как сделать это? Когда? Такому, как Сергей Иванович, вдвойне, втройне тяжко: нельзя не погибнуть, если велят разум и чувство; но еще невозможнее погибнуть зря, погибнуть не так… И торопиться надо, «пока свободою горим».
Пока свободою горим…
Все ли замечают это изумительное «пока»! Пока горим — надо посвятить отчизне «души прекрасные порывы». Пока… А то вдруг после гореть не будем и не посвятим?
Пушкин через шесть лет сочинит новое послание Чаадаеву:
То, прежнее, «пока горим» минуло, но перешло в иное высокое чувство: а не было бы того «молодого восторга», не пришли бы теперь «умиленное вдохновенье», «священная дружба». Кстати, второе послание к Чаадаеву начинается словами «К чему холодные сомненья?». Пушкин имел в виду точку зрения Ивана Матвеевича Муравьева на древнюю историю Крыма… Не угадал ли снова поэт разницу «холодных сомнений» отца и «горячих» («пока… горим») — у детей?
Большой альбом, обтянутый черным сафьяном, с золотыми застежками и золотым обрезом появился в ту пору в Тригорском: подарок Прасковье Александровне Осиповой от родственника Сергея Муравьева-Апостола.
Согласно поверью, — тому, кто открывал своей записью подобный альбом, угрожала насильственная смерть. Поэтому начала хозяйка дома, будущая добрая приятельница Пушкина: «Так как я ничего не боюсь, и менее всего смерти, то и начинаю мой альбом».
Вслед за нею вписал несколько французских строк Сергей Муравьев-Апостол: «Я тем более не боюсь смерти, но и не желаю ее… Когда она явится, то найдет меня совершенно готовым, и только тогда память о Вас, любезная кузина, оставит мое сердце, если только не последует за мною на тот свет (за что я уж не могу поручиться).