Матвей Муравьев позже подтвердит: «Когда Бестужев приехал в Любар нам объявить, что велено нас арестовать и отправить в Петербург, я предложил брату в присутствии Артамона Муравьева застрелиться нам обоим — я сделал вновь сие предложение брату и Бестужеву, когда мы ехали в Бердичев, где мы переменили лошадей — брат было согласился на мое предложение, но Бестужев восстал против оного, и брат взял с меня честное слово, что я не посягну на свою жизнь».
Второй раз с Матвея взята клятва — не умирать. Бросив сломанную коляску, окольными путями, на телеге-форшпанке, нанятой у любарских евреев, на тех же измученных лошадях, которые везли от Житомира, они пробираются обратно в Васильков, три могучих зажигателя, окруженных легко воспламеняющимися, но с каждой минутой сыреющими зарядами. Десятки тысяч солдат, полки Черниговский, Полтавский, Ахтырский, Александрийский, Пензенский, Саратовский, Тамбовский, Алексапольский, 8-я артиллерийская бригада и еще, еще…
Два более молодых уговаривают старшего — жить. И через год в такие же рождественские дни Матвей Муравьев в каземате одной из финских крепостей будет дожидаться отправки в Восточную Сибирь; и мокрый снег уж покроет тот строго засекреченный кусок земли, под которым лежат Сергей Муравьев-Апостол, Михаил Бестужев-Рюмин и еще трое.
Сергей, конечно, не хочет жить, когда в ночь на 28 декабря трясется по старому тракту между Бердичевым и Васильковым. Но перед товарищами ему неудобно умирать.
Гебель с жандармами несется по пятам. Приказ об аресте разослан. По соседнему шляху скачет, ищет, недоумевает обеспокоенный посланец Соединенных славян.
Пестеля везут в Петербург.
Ипполит Муравьев приближается к Киеву.
Матвей: «Брат Сергей полагал, что не так скоро могут найти наши следы — деревня Трилесы в стороне, на старой Киевской дороге. Мы легли спать».
Раз остались живы, обязаны действовать. Братья валятся с ног после бессонных ночей, но Мишель Бестужев-Рюмин торопится в путь как ни в чем не бывало. Почти вся его фантастическая молодость прошла на украинских трактах — верхом, на дрожках, перекладных, почтовых, форшпанках… Он решается скакать к Славянам: раньше, в Любаре, до них было всего 20 верст, но Артамон не пускал, и не было у них духа; теперь очнулись — но до артиллеристов уже не 20, а 200. Бестужев летит в дорогу, но вскоре узнает, что и его самого ищут: после старших офицеров начальство наконец добралось и до подпоручика. Проезда к Соединенным славянам нет. Переодевшись, Бестужев-Рюмин пробирается обратно в Васильков…
«Анастасий Дмитриевич! Я приехал в Трилесы и остановился на Вашей квартире. Приезжайте и скажите барону Соловьеву, Щепилле и Сухинову, чтобы они тоже приехали как можно скорее в Трилесы.
Ваш Сергей Муравьев».
Записка командиру роты Кузьмину около полуночи с 28-го на 29-е доставлена солдатом, проскакавшим 45 верст.
Офицеры долго будут помнить радость, принесенную этой запиской. Конец пятидневной — как пять веков — неизвестности: Муравьев зовет! Как нужен людям призыв сверху, и если бы сам Муравьев мог получить хоть несколько таких строк, подписанных! Пестель… Юшневский… Волконский!
Ночью, сквозь начинавшуюся метель, двумя дорогами, чтобы нечаянно не разминуться с Сергеем Муравьевым, скачут из Василькова черниговские офицеры, а с другой стороны, в полночь, подъезжают к спящему рождественскому селу полковник Гебель и жандармский подпоручик Ланг: они бы и раньше подоспели, но помедлили, идя по следу и легко узнавая у военных и местных жителей, куда и когда свернула форшпанка с тремя офицерами. На каторге Горбачевский запишет, видимо, со слов Артамона Муравьева: «Командир Ахтырского полка под разными предлогами задержал Гебеля несколько часов и через то дал возможность С. Муравьеву и его товарищам доехать до деревни Трилесы (одна услуга, оказанная им Тайному обществу и Сергею Муравьеву)». Кажется, так оно и было.
Сергей: «Кузьмин, Щепилло, Соловьев, Сухинов… вошедши в комнату, нашли меня арестованным и, когда Кузьмин подошел к брату, лежащему в другой комнате, с вопросом, что ему делать, он ему отвечал „ничего“; а я на тот же самый вопрос отвечал —„избавить нас“».
Вот формула начинающейся революции… До того, как явилась подмога, Гебель и жандарм Ланг вошли в дом, разбудили спящих братьев, предъявили «высочайшее повеление», арестовали, поставили по два часовых у окна.
Матвей: «Мы пригласили Гебеля напиться чаю, на что он охотно согласился. Пока мы сидели за чаем, наступил день».
Разговор, видимо, был мирным: Гебель обнадеживал, что в столице разберутся, мечтая, конечно, чтобы дело было некрупным, так как в конечном счете командир сам отвечает за любой беспорядок в полку. Братья же, верно, испытывали кроме унижения и горечи известное чувство странного облегчения — ведь опять судьба сама распорядилась, и от них более ничего не зависит. Муравьевы не знали, дошла ли их записка к Кузьмину — может быть, посыльный перехвачен?
Но тут появляются свои, а Кузьмин — хозяин квартиры и храбрейший человек (два года назад он не послал вызов Матвею Муравьеву за его справедливый упрек не по робости, а из смелости!).
Одна фраза решает все:
— Что делать?
— Ничего (Матвей).
И бунту не бывать, братьев увезут в Петербург, приговор будет тяжел, но не смертелен — и биография Сергея Муравьева, Бестужева-Рюмина да, вероятно, и Пестеля пополнится сибирскими главами.
— Что делать?
Сергей: Избавить нас.
Собственно говоря, развязывающее слово говорится уже в третий раз: в Житомире (разговор с Мошинским о покушении на Константина), в Любаре (записка Соединенным славянам); но те заряды сырели, не зажигались — и дело шло к тому, что взрыва не будет.
Тут была, без сомнения, последняя попытка.
— Избавить нас.
И офицеры вышли к солдатам, которые, конечно, готовы постоять за любимого командира батальона.
Затем Щепилло видит жандарма Ланга, думает, что тот подслушал их разговор и берет ружье, стоящее в углу сеней. Однако Соловьев, махнув рукой, отводит смертельный удар.
— Оставим его в живых, лучше мы его арестуем; для нас достаточно этого.
Первое вооруженное действие — и первое воздержание. Ланг, рослый, испуганный мужчина, на коленях перед Сергеем Муравьевым, просит о пощаде по-французски.(знак принадлежности к «одной касте»). Его выводят, сажают в дом к священнику, он тут же бежит и первый извещает начальство дивизии о мятеже…
Гебель зовет жандармов и вместо этого получает от Щепиллы штыковой удар, только что не достигший Ланга. Матвей кричит: «Как вам не стыдно!»; Щепилло: «Вы не знаете этого подлеца; как он обрадовался, что велено Вашего брата арестовать!»
Гебеля тяжело ранят. Сергей Муравьев выбивает окно и хочет выскочить, следует парадоксальная сцена, смешная и печальная. Часовой Василий Доминин действует по уставу и собирается колоть бегущего арестанта. Ефрейтор Алексей Григорьев останавливает солдата пощечиной. Сергей Муравьев дает ефрейтору 25 рублей. Оба — солдат и ефрейтор — будут после в числе активнейших повстанцев.
Сергей Муравьев: «Происшествие сие решило все мои сомнения; видев ответственность, коей подвергли себя за меня четыре офицера, я положил, не отлагая времени, начать возмущение».
Судьба круто повернулась, но снова сама распорядилась: младшие офицеры уже начали, отступать бесчестно!
Пушкин, значительно менее связанный с заговором, ответит царю, что 14 декабря вышел бы на площадь — «там были мои друзья». В этой смелой фразе спрятано и некоторое самооправдание, существенное для императора: ну, если друзья — дело особое… Друзья, честь, дворянская корпоративность…
Много лет спустя историки будут рассуждать: Сергей Муравьев оправдывался, будто начал восстание случайно, побуждаемый младшими офицерами, в то время как (историки знали) он только и делал с 25-го по 29-е, что стремился зажечь где-либо огонь мятежа… Все так. Но дело в том, что Сергей Иванович не оправдывается, когда говорит об ответственности четырех офицеров: он объясняет, что толчком было не нарушение, а соблюдение чести. И стало быть, намерение его должно почитаться благородным делом, даже с точки зрения следователей.