Выбрать главу

Четвертый — Михаил Бестужев-Рюмин.

Пятый — Петр Каховский.

«К смертной казни. Четвертованием».

Все — «за», кроме одного — адмирала Мордвинова, много лет и трудов положившего на то, чтобы не казнили и не пытали.

К смертной казни четвертованием.

Всего за несколько заседаний приговорили: к четвертованию — пятерых, к отсечению головы — 31, к вечной каторге —19, к каторжным работам на 15 и меньше лет — 38, в — ссылку или в солдаты — 27 человек.

Затем — Указ Верховному уголовному суду:

«Рассмотрев доклад о государственных преступниках, от Верховного уголовного суда нам поднесенный, мы находим приговор, оным постановленный, существу дела и силе законов сообразный.

Но силу законов и долг правосудия желая по возможности согласить с чувствами милосердия, признали мы за благо определенные сим преступникам казни и наказания смягчить».

Затем — 12 пунктов, заменяющих отсечение головы — вечной каторгой, вечную каторгу — двадцатью и пятнадцатью годами, а в конце — пункт XIII:

«XIII. Наконец, участь преступников, здесь не поименованных, кои по тяжести их злодеяний поставлены вне разрядов и вне сравнения с другими, предаю решению Верховного уголовного суда и тому окончательному постановлению, какое о них в сем суде состоится.

Верховный уголовный суд в полном его присутствии имеет объявить осужденным им преступникам как приговор, в нем состоявшийся, так и пощады, от нас им даруемые…

На подлинном собственной его императорского величества рукою подписано тако:

Царское Село Николай».

10 июля 1826 года.

12 июля Верховный уголовный суд собирается в Сенате, помолились и отправляются через Неву в крепость в сопровождении двух жандармских эскадронов. В комендантском доме — столы, накрытые красным сукном и «расставленные покоем»; за столом — митрополит, Государственный совет, генералы, сенаторы в красных мундирах, министр юстиции в Андреевской ленте.

Все казематы открываются, и заключенных ведут через задний двор и заднее крыльцо в дом коменданта.

Владимир Штейнгель, как и многие другие декабристы, запомнит, что на большую часть разобщенных прежде узников свидание произвело самое сильное, радостное впечатление. Обнимались, целовались, как воскресшие, спрашивали друг друга: «Что это значит?» Знавшие объясняли, что будут объявлять приговор, сентенцию.

«„Как, разве нас судили?“ — „Уже судили!“ — был ответ. Но первое впечатление так преобладало, что этим никто так сильно не поразился. Все видели, по крайней мере, конец мучительному заточению… Потом начали вводить одними дверьми в присутствие и, по прочтении сентенции и конфирмации обер-секретарем, выпускали в другие. Тут в ближайшей комнате стояли священник протоиерей Петр Мысловский, общий увещатель и духовник; с ним лекарь и два цирюльника с препаратами кровопускания. Их человеколюбивой помощи ни для кого не потребовалось: все были выше понесенного удара. Во время прочтения сентенции в членах Верховного суда не было заметно никакого сострадания, одно любопытство. Некоторые с искривлением лорнетовали и вообще смотрели как на зверей. Легко понять, какое чувство возбуждалось этим в осужденных. Один, именно подполковник Лунин, многих этих господ знавший близко, крутя усы, громко усмехнулся, когда прочли осуждение на 20 лет в каторжную работу. По объявлении сентенции всех развели уже по другим казематам».

Николай Лорер в эти минуты заметил «почтенную седую голову Н. С. Мордвинова. Он был грустен, и белый платок лежал у него на коленях».

Среди введенных с первой партией один вдруг слышит о себе: «Преступника первого разряда, осужденного к смертной казни, отставного подполковника Матвея Муравьева-Апостола, по уважению чистосердечного его раскаяния, по лишению чинов и дворянства сослать в каторжную работу на двадцать лет и потом на поселение». (Через месяц каторга вообще была с него снята и заменена «вечным поселением».)

Он, конечно, искал во дворе брата, спрашивал: напрасно.

Рядом старинный друг по 1812 году и Семеновскому полку Иван Якушкин: «Матвей был мрачен; он предчувствовал, что ожидало его брата. Кроме Матвея, никто не был мрачен».

Пятерых уже отделили от приговоренных к жизни. Они в разных мирах, им не должно видеться. Да к тому же предусмотрены волнение и ярость, которые могут возникнуть у сотни с лишним осужденных при известии, что среди них — пять смертников.

Но именно в этот день, 12-го, были вызваны и пятеро.

35 лет спустя Михаил Александрович Бестужев вспомнит:

«Это была счастливая случайность. Каждый разряд для слушания сентенции собирался в особые комнаты, кругом уставленные павловскими гренадерами. Дверь из комнаты, где был собран 1-й разряд, распахнулась в ту комнату, где стояли пятеро висельников: я и многие другие бросились к ним. Но мы только успели обняться, нас и разлучили».

В числе тех, кто случайно увидел пятерых, был и Горбачевский. Обняться не успели, но увиделись. Это ведь ему в прошлом году в Лещинском лагере Сергей сказал: «Ежели кто из нас двоих останется в живых, мы должны оставить воспоминания на бумаге».

Как пятеро выслушали известие о четвертовании? Ничего не знаем. Члены Верховного суда не захотели вспоминать, пятерым осталось жить несколько часов…

Бенкендорф: «После того, как государю были представлены разные рукописи Рылеева, он сказал: „Я жалею, что не знал о том, что Рылеев талантливый поэт; мы еще недостаточно богаты талантами, чтобы терять их“».

Вряд ли Бенкендорф выдумал, Николай мог так сказать: этой фразой сразу образуется несколько виноватых, которые не доложили, что поэт — талантливый… Последнее слово произносит не царь, а Верховный уголовный суд, но сейчас точно известны прямые инструкции Николая, передавшего судьям, что «не согласен ни на какое наказание, связанное с пролитием крови». То есть повесить. Через 90 лет внук Николая I великий князь Николай Михайлович напишет специальную статью «Казнь пяти декабристов и Николай I» («внук дерзает объяснить психологию деда»), в которой заметит, что Рылеева, например, даже по правилам того суда можно было не казнить, намекает, что чья-то злая воля сгустила его вину и так поднесли дело монарху. Совершенно искренне, несомненно, опираясь на семейные предания, великий князь перекладывает вину на приближенных, верховных следователей:

«Председатель Следственного комитета Татищев, вполне безличный… Чернышев, Левашов, Голенищев-Кутузов и Потапов известны своим бессердечием и подобострастием, князь Александр Голицын — ханжеством, Д. Н. Блудов — либерализмом на словах и трусостью на деле». Николай Михайлович считает, что только Бенкендорф и брат царя Михаил пытались «смягчить государя».

Впрочем, внук Николая верно отмечает, что сурового приговора требовала императрица-мать: «Еще в период детства и юности (Николая) ему приходилось выслушивать одну и ту же фразу: „Александр никогда не смел наказать убийц своего отца“»…

В образованном обществе 1826 года раздавались, конечно, голоса: «Казнить всех» — и, как известно, Николай мог бы воспользоваться старыми законами 1649 и 1718 годов и убить не пятерых, а 35 и более людей. Но были современники вроде князя Вяземского, которые замечали, что даже в духе действующих, крайне плохих законов формально могут быть подведены под высшую меру лишь двое — Каховский (застреливший на Сенатской площади генерала Милорадовича и полковника Стюрлера) и Сергей Муравьев-Апостол, взятый на поле боя с оружием в руках.

Царь назвал имена, выбрал казнь, заставил выговорить это слово других и страшился.

Николай I — матери, из Царского Села:

«Милая и добрая матушка.

Приговор состоялся и объявлен виновным. Не поддается перу, что во мне происходит; у меня какое-то лихорадочное состояние, которое я не могу определить. К этому, с одной стороны, примешано какое-то особое чувство ужаса, а с другой — благодарности господу богу, коему было благоугодно, чтобы этот отвратительный процесс был доведен до конца. Голова моя положительно идет кругом. Если я добавлю к этому о том количестве писем, которые ко мне ежедневно поступают, одни — полные отчаяния, а другие — написанные в состоянии умопомешательства, то могу вас уверить, любезная матушка, что только одно чувство ужасающего долга на занимаемом посту может заставить меня терпеть все эти муки. Завтра в три часа утра это дело должно совершиться; вечером надеюсь вам сообщить об исходе. Все предосторожности нами приняты, и, полагаясь, как всегда и во всяком деле, на милость божию, мы можем надеяться, что все пройдет спокойно».