— Кто сочинил эти стихи? — спросил другой голос.
— Сергей Муравьев-Апостол.
Мне суждено было не видать уже на земле этого знаменитого сотрудника, приговоренного умереть на эшафоте за его политические мнения. Это странное и последнее сообщение между нашими умами служит признаком, что он вспомнил обо мне, и предвещанием о скором соединении нашем в мире, где познание истины не требует более ни пожертвований, ни усилий».
Вряд ли кто-либо лучше описал жуткие петропавловские ночи.
Лунин не утверждает, будто стихи читал сам троюродный брат: скорее всего, кто-то из южан, знавший эти строки.
«Лишь пред концом моим…» — речь шла о мире, который уже будет без них; и с летнего вечера 13 июля, первого вечера, которого им не видеть, этот мир начнет размышлять, кого лишился он. И даже в тех случаях, когда мир не станет, не пожелает думать об этом, все равно будет испытывать влияние только что случившегося.
Что бы ни произошло — 14 июля 1826-го, через двадцать лет, сто, тысячу, — все это как-то сплетется с тем, что происходит 13 июля, и этому можно порадоваться; а если радоваться трудно, то об этом стоит задуматься. И Сергей Муравьев убеждает, говорит, заглушает горечь и сожаление, что вовлек в это страшное дело такого живого, нервного, способного на великие взлеты, а сейчас упавшего духом молодого человека.
Декабрист Цебриков: «Бестужеву-Рюмину, конечно, было простительно взгрустнуть о покидаемой жизни. Бестужев-Рюмин был приговорен к смерти. Он даже заплакал, разговаривая с Сергеем Муравьевым-Апостолом, который с стоицизмом древнего римлянина уговаривал его не предаваться отчаянию, а встретить смерть с твердостию, не унижая себя перед толпой, которая будет окружать его, встретить смерть как мученику за правое дело России, утомленной деспотизмом, и в последнюю минуту иметь в памяти справедливый приговор потомства!
Шум от беспрестанной ходьбы по коридору не давал мне все слова ясно слышать Сергея Муравьева-Апостола; но твердый его голос и вообще веденный с Бестужевым-Рюминым его поучительный разговор, заключавший одно наставление и никакого особенного утешения, кроме справедливого отдаленного приговора потомства, был поразительно нов для всех слушавших, и в особенности для меня, готового, кажется, броситься Муравьеву на шею и просить его продолжать разговор, которого слова и до сих пор иногда мне слышатся».
Времени мало: в полночь был Мысловский, через два-три часа поведут, и, может быть, одновременно с наставлениями Бестужеву пишется письмо к брату, и конечно же в нем эхо ночного разговора с другим братом, близкие доводы, может быть, даже сходные обороты речи, потому что брат Матвей может казнить себя сам и в этом отношении равен пяти смертникам.
Сергей — Матвею:
«Любезный друг и брат Матюша… Я испросил позволения написать к тебе сии строки как для того, чтобы разделить с тобою, с другом души моей, товарищем жизни верным и неразлучным от колыбели, также особливо для того, чтобы побеседовать с тобою о предмете важнейшем. Успокой, милый брат, совесть мою на твой счет.
Пробегая умом прошедшие мои заблуждения, я с ужасом вспоминаю наклонность твою к самоубийству, с ужасом вспоминаю, что я никогда не восставал против нее, как обязан был сие делать по моему убеждению, а еще увеличивал оную разговорами. О, как я бы дорого дал теперь, чтобы богоотступные слова сии не исходили никогда из уст моих! Милый друг Матюша! С тех пор, как я расстался с тобой, я много размышлял о самоубийстве, и все мои размышления, и особливо беседы мои с отцом Петром, и утешительное чтение Евангелия убедили меня, что никогда, ни в каком случае человек не имеет права посягнуть на жизнь свою. Взгляни в Евангелие, кто самоубийца — Иуда, предатель Христа. Иисус, сам кроткий Иисус, называет его сыном погибельным. По божественности своей он предвидел, что Иуда довершит гнусный поступок предания гнуснейшим еще самоубийством. В сем поступке Иуды истинно совершалась его погибель; ибо можно ли усумниться, что Христос, жертвуя собою для спасения нашего, Христос, открывший нам в божественном учении, что нет преступления, коего бы истинное раскаяние не загладило перед богом, можно ли усумниться, что Христос не простил бы радостно и самому Иуде, если б раскаяние повергнуло его к ногам спасителя?.. Пред душою самоубийцы отверзнется Книга Судеб, нам неведомых, она увидит, что она безрассудным поступком своим ускорила конец свой земной одним годом, одним месяцем, может быть, одним днем. Она увидит, что отвержением жизни, дарованной ей не для себя, а для пользы ближнего, лишила себя нескольких заслуг, долженствовавших еще украсить венец ее… Христос сам говорит нам, что в доме отца небесного много обителей. Мы должны верить твердо, что душа, бежавшая со своего места прежде времени ей установленного, получит низшую обитель. Ужасаюсь от сей мысли. Вообрази себе, что мать наша, любившая нас столь нежно на земле, теперь же на небеси чистый ангел света, лишится навеки принять тебя в свои объятия. Нет, милый Матюша, самоубийство есть всегда преступление. Кому дано было много, множайше взыщется от него. Ты будешь больше виноват, чем кто-либо, ибо ты не можешь оправдываться неведением. Я кончаю сие письмо, обнимая тебя заочно с тою пламенною любовью, которая никогда не иссякала в сердце моем и теперь сильнее еще действует во мне от сладостного упования, что намерение мое, самим творцом мне внушенное, не останется тщетным и найдет отголосок в сердце твоем, всегда привыкшем постигать мое. — Прощай, милый, добрый, любезный брат и друг Матюша. До сладостного свидания!
Кронверкская куртина. Петропавловская Петербургская крепость, ночь 12 на 13 июля 1826 года».
Где подлинник этого письма, не знаем. Оно было напечатано в журнале «Русский архив» в 1887 году, сразу после смерти Матвея Ивановича, конечно, всегда хранившего эти листки и своей долгой жизнью будто исполнившего последнюю просьбу брата — не бежать со своего места, понять, что жизнь и смерть одного человека — не только его дело; как прорывается сквозь религиозный Строй послания упрек: мне бы еще день, месяц, год, а ты, кому остаются, может быть, десятилетия, можешь еще думать о самоубийстве! И будто предвосхищая пушкинские строки об исчезнувшем в гробовой урне поцелуе свидания — «но жду его, он за тобой!» — Сергей прощается «до сладостного свидания». А пока в ту ночь, вероятно, говорит Бестужеву-Рюмину и о пользе ближнего, и о милых объятьях в доме отца небесного, и опять любимые слова о намерении: если перед гибелью убежден, тверд, то выходит, что намерение мое свято; и, если брат Матюша и брат Михаил Бестужев-Рюмин воспрянут духом, значит, дан «знак свыше»! И Сергей говорит, говорит — о Риме, Бруте, Христе, апостолах, которые умели умереть достойно потому, что знали этот секрет: раз дух тверд, значит, умираем не зря… И Михаил Бестужев соглашается, следует умом за другом, но тут же вспоминает, что через два-три часа толстая веревка сожмет шею, а за окном июль, лето…
А за стенами — люди, которым предстоит страдать, но жить: иные — старые друзья, другие — минутные, последние знакомые. Член Северного общества Андреев, сидя рядом с Муравьевым, скажет ему в ту ночь:
«— Пропойте мне песню, я слышал, что вы превосходно поете.
Муравьев ему спел.
— Ваш приговор? — спросил Андреев.
— Повесить! — отвечал тот спокойно.
— Извините, что я вас побеспокоил.
— Сделайте одолжение, очень рад, что мог вам доставить это удовольствие».
Декабрист Петр Муханов вряд ли мог записать, но благодаря своей прекрасной памяти запомнил, наизусть выучил: «Михайла Павлович Бестужев-Рюмин за несколько часов до кончины сказал мне следующее:
Всеусердно прошу Муханова дабы написал домой: 1) чтобы почтенному духовнику моему Петру Николаевичу Мысловскому, не в награждение, но в знак душевной моей благодарности за советы его и попечение об исправлении моей совести, выдано было десять тысяч рублей и мои золотые часы. 2) Гарнизонной артиллерии поручику Михайле Евсеевичу Глухову в память мою и благодарность за его попечение и заботы десять тысяч рублей. 3) В Киевскую городскую тюрьму на улучшение пищи арестантам пять тысяч рублей, которую сумму прошу доставить тамошнему губернатору от неизвестного для внесения в Приказ общественного призрения и обращать проценты оной по назначению. 4) Людей моих, бывших со мною в Киеве, в полку, прошу отпустить вечно на волю, дав им награждение. Я уверен, что родные мои примут с доверием слова сии».
Родные, из которых самым близким был престарелый отец, находились в Москве.
Мы не знаем, исполнены ли эти просьбы и чем был обязан узник караульному офицеру Михаилу Евсеевичу Глухову (по скудным отзывам других заключенных — «человеку весьма порядочному»). Не знаем и с большим трудом, многого не разбирая, продолжаем вслушиваться в голоса той ночи…
Николай I: «Дело это должно совершиться завтра в три часа утра».
Императрица Александра Федоровна: «Что это за ночь. Мне все время мерещились мертвецы».
Полвека спустя маленькую родственницу приводят к седому, почти слепому Матвею Ивановичу, который показывает ей портрет молодого офицера и говорит: «Это мой брат». Девочка не знала, что нужно отвечать, и смущенно сказала: «Как он красив». Матвей Иванович очень обрадовался.
Рассказ Василия Ивановича Беркопфа, начальника кронверка в Петропавловской крепости:
«Виселица изготовлялась на Адмиралтейской стороне; за громоздкостью везли ее на нескольких ломовых извозчиках… По предварительном испробовании веревок оказалось, что они могут сдержать восемь пудов. Сам научил действовать непривычных палачей, сделав им образцовую петлю».
Таким образом, казнь репетировали, создавая восьмипудовые модели казнимых.
Два часа ночи. Светает.