Незадолго до казни к нему привели болгарского священника, чтобы тот исповедал узника и причастил его.
— Покайся в своих грехах, сын мой, — сказал ему священник.
— Я сказал о них комиссии султана, так что тебе могу и не говорить, — был ответ. — Перед господом и свободой я не согрешил, а перед пашами, чорбаджиями и попами у меня прегрешений очень и очень много, но пусть они останутся неотпущенными… Об одном прошу, если кто спросит о дьяконе Левском, скажи, что он, дьякон, погиб за свободу Болгарии[262].
Вот что рассказывают современники о разговоре Левского со священником. Передают и его исповедь, несколько в других словах, но по сути она звучит точно так же:
— Отче, я тебе ничего не скажу, ибо никого не убил и не ограбил для личной пользы. Если служение народу — грех, тогда я не хочу отпущения и от бога[263].
Левский намеренно и обдуманно отверг раскаяние. В этом настроении он и встретил смерть 6 (19) февраля. Процессия полицейских и солдат, возглавляемая официальными лицами, сопровождала его в недолгом пути от казармы к месту казни. Было раннее утро, но на улицах толпились турки и цыгане, взрослые и дети; все они спешили в одном направлении, заглушая своими криками бой барабанов и завывание зурны. Процессия миновала полуразрушенную церковь св. Софии и остановилась на восточной окраине города; здесь кончались дома и открывалась покрытая снегом равнина, на которой кое-где виднелись кусты терновника и могильные плиты. На снежной белизне чернела виселица — два столба с перекладиной, будто ворота, распахнутые настежь.
Посреди толпы в центре внимания стоял с обнаженной головой Левский. Руки у него были связаны, а на груди висела табличка, на которой перечислялись его «прегрешения» на турецком и болгарском языках. Он был бледен, но спокоен и сохранял полное самообладание. В последний раз его ноги коснулись родной земли, по которой они проделали столько дорог, черпая из нее силу. После недель, проведенных в одиночном заключении, он снова увидел небо и горы, в молчании окружавшие равнину, как верные друзья. Снова вдохнул чистый, бодрящий воздух и почувствовал, как ветерок ласково шевелит его волосы. Снова над ним простиралось небо, бескрайнее, как та вера, которая двигала им и давала силы во все годы тяжкой и подчас одинокой борьбы.
Он посвятил себя народу, хорошо зная, что рано или поздно должен будет пожертвовать жизнью. И теперь, когда эта минута пришла, он не хотел ни милости от людей, ни прощения от бога. Даже перед лицом смерти он не склонился перед тиранией и не искал утешения в религии, раз для этого нужно было хотя бы частично отречься от своих политических убеждений. Он не верил в загробную жизнь, не верил и в страшный суд, о котором говорила церковь. У него было свое представление о справедливости и бессмертии. Он возродится в тех, кто будет продолжать борьбу; его жизнь продолжится в детях, в новых поколениях того будущего, в котором турок и болгарин пойдут рука об руку, в котором ни паши, ни чорбаджии не будут владеть тем, что принадлежит народу. Именно это грядущее время будет его судить, и перед этим судом его руки чисты и совесть незапятнана. Он верил в мир без ненависти и угнетения, как люди верят в существование рая. Он ни минуты не сомневался, что человечность восторжествует над варварством и что храм Свободы будет воздвигнут в Болгарии, как и во всякой другой стране. Если же, согласно древнему народному поверью, нужно замуровать в фундамент жертву, чтобы здание стояло прочно, он был готов стать этой жертвой. Он умрет, но так, как умирает семя, которое возрождается к жизни в новых семенах…
Весь день замерзший труп качался на виселице. Цыганята швыряли в него камнями и приходили в восторг, когда от этого тело раскачивалось сильнее. Когда же его сняли с виселицы, скорбь и страх окутали город тьмой обреченности и растерянности, так что позднее никто не мог сказать, где похоронен Апостол свободы.
Нетрудно убить человека и навеки упрятать в темную безмолвную землю мертвое тело со сломанной шеей и связанными руками. Но когда человек жил не для себя, когда он воплощал свою жизнь в дела и мысли, отданные другим и ставшие их совестью, трудно сказать, какую минуту можно считать минутой его смерти. Если турки надеялись задушить свободу, повесив ее Апостола, они просчитались. В безвестную могилу в занесенной снегом Софии легла лишь скорлупа, а по всей Болгарии разлетелись огненные семена, уже горевшие в тысячах живых сердец. Они ждали лишь бури, чтобы вспыхнуть ярким пламенем.