Дьякон Игнатий не мог знать ирландскую легенду о графине Кэтлин, которая продала душу дьяволу и все же не была осуждена на вечные муки, ибо сделала это лишь затем, чтобы купить хлеба для умирающих от голода; чистота ее побуждений освятила поступок, считавшийся смертным грехом. Будь Игнатий знаком с этой легендой, он предпочел бы ее сказке о святом колоколе, ибо ее мораль совпадала с собственными взглядами дьякона на нравственность. Он тоже с радостью пожертвовал бы бессмертием своей души и нарушил бы любой святой закон, если бы этим мог купить своей стране свободу. Глас народа стал для него гласом божьим, и он решил сложить с себя сан дьякона не потому, что хотел вернуться к обычной жизни «в миру»; он чувствовал призвание к тому, что сам же позже назвал «служением более настоятельным, высоким и священным».[21]
Наедине с собой, перед лицом одной своей совести, он дал тайный обет служения своей стране и послушания воле народа. Для него этот акт был столь священным и непреложным, как если бы он был санкционирован церковью, и стоял выше всех прежних обетов, ибо согласно его простой логике, свобода семи миллионов людей была важнее спасения единственной души. Игнатий не был теологом. Он не делал различия между церковью и политикой, между молитвой и жизнью. Жизнь священна и едина, ее нельзя искусственно разделять на то, что «свято», и то, что «грешно». Он считал, что жизнь революционера, как и жизнь монаха, должна быть чистой и самоотверженной и служить одной цели. В сущности, он не собирался нарушить обет нищеты, целомудрия и послушания; правильнее сказать, что он хотел дать его другому божеству.
Хаджи Василий вернулся из паломничества в святые места. Игнатий продолжал выказывать ему уважение, подобающее старшему по возрасту, родственнику и человеку, побывавшему у гроба Спасителя. Он не сказал дяде о своем решении, потому что знал, что тот попытается помешать ему и даже может добиться его заточения в монастыре. Однако он поделился своими планами с другими членами семьи, которые, видя решимость Игнатия, согласились снабдить его деньгами на дорогу. Кроме того, для путешествия по империи нужен был паспорт. Дьякону Игнатию удалось получить от местных властей удостоверение, без которого нельзя было обратиться с прошением о выдаче паспорта в Пловдивский конак — ближайшее учреждение, обладавшее необходимыми полномочиями.
Ночью 3 марта 1862 года, когда хаджи Василий спал в метохе, Игнатий выстлал соломой тропку через двор св. Богородицы, обмотал тряпками копыта дядиного жеребца и хладнокровно вывел его за ворота. У него не было угрызений совести за то, что он увел коня, к тому же дорогого; он считал, что имеет право на род вознаграждения за все те годы, которые служил дяде без всякой платы. Игнатий отправился в дом своего зятя, Андрея Начева, где его ждала мать; простившись с родными, он пропал в ночной темноте.
Позади него вздымалась черная стена Стара-Планины, огромная и вечная; в ее тени Карлово казалось совсем крошечным, его домики сгрудились у подножья гор, как сбившееся в кучу стадо испуганных и озябших овец. Когда же он проехал низкие холмы Средна-Горы, стена исчезла из вида, и впервые в жизни он почувствовал, что совсем один и свободен.
В Пловдиве он без труда выправил паспорт и далее поехал через Татар-Пазарджик и Софию в Ниш. Прибыв в город, он, как и каждый приезжий в то время, должно быть, застыл на месте перед его главным монументом — башней, сложенной из 20 тысяч черепов христиан, перебитых турками после восстания 1816 года. Выбеленные дождями и солнцем ужасные кости блестели как полированный мрамор; при первом взгляде на башню приходила мысль о том, какой странный памятник воздвигнут в городе, где родился Константин Великий. Только подъехав ближе, в тень сооружения, путник видел, что на иных черепах еще сохранились волосы; когда горные ветры свистели в пустых глазницах и оскаленных челюстях, они шевелились, как могильные черви, и казалось, что черепа вздыхают и стонут, будто они еще живы и страдают.[22] Для слабодушного эти призрачные голоса служили предостережением, и он опрометью бросался обратно, домой, ибо тело его теряло всякое мужество, а правая рука немела от страха. Для таких, как Игнатий, кто всеми фибрами души верил, что лучше умереть стоя, чем жить на коленях, голоса башни взывали к отмщению.