— Вы хотите сказать, что конечная цель не определяет смысла?
— Конечная-то каждого из нас — могилка под ракитовым кустиком, но смысла такая цель не дает, живем иными…
Я молчал…
— Проходными… В них смысл заложен.
Я молчал.
Пугачев глядел на меня с победной усмешечкой, — знай наших. Гриша Постнов не спускал с меня круглых, совиных, недобрых глаз. Остальные же давно откровенно скучали — спор-то спором, а водку на столе забыли.
Густерин встрепенулся:
— Ну, не знаю, как вам, а мне с этой конечною целью ясно. И пора отчаливать… Да и ребята носы повесили от наших с вами — ату его!
Он легко вскочил из-за стола и, уже отбежав, оглянулся и крикнул:
— Сами признались: бог-то вам нужен ради всевышней цели. Вспоминайте это почаще!
Я снова ничего не ответил. Соловьи на реке уже пели в несколько голосов.
— Ребятушки! Козлятушки! М-м-ме-е!.. Молочко-то осталось ли?.. — Из-за бревен торопливо вылез Мирошка Мокрый.
Митька Гусак удивился:
— Ты, грибок, не под листом ли прятался?
— Туточка лежал. Уж и спал, и лапу сосал, весь истомился.
— Терпела лиса, пока бабка кур кормит.
— Ну и шакал же ты, Мокрый!
— Такому хоть орден за стойкость вешай.
— Орден, ребятушки, — дело наружное, у меня нутро награды просит… Эй, да вы-то что тут делали? Да боже ж мой, вы сказки-то насухо слушали, ай знали, что без Мирона спешить не следует?
Развеселю вас, братцы! Знай Мирошку Мокрого! Эй, москвич! Чего нос повесил? Давай выпьем да спляшем вместях всем на потеху!
Вскочил Гришка Постнов — волосы всклокочены, щеки вздрагивают, глаза блестят.
— Ты!.. — срывающимся голосом на меня. — Ты!.. Нянчатся тут с тобой! А ты же вор! Ты весь наш советский народ обворовываешь!
— Гришка! Аллигория! Бросай политику толкать, знаем, что сознательный. Душа горит, а ты момент оттягиваешь.
— Заткнись, Мокрый!.. На тебя тратились, в институтах учили, а что из тебя толку? Выучился, извел народные денежки да отплюнулся — в святые угодники пишите!..
— Охолонь, Гришка, — вступился Михей Руль. — Пусть бы он, как Митька Гусак, от корысти, а и того нет. Какая корысть в лопате, посуди-ка.
— Если деньги растратил без корысти, по халатности — милуют? Нет, судят! Все одно вор!
— После дела кулаками машешь, — подал голос Пугачев. — Он уже побитый сидит. И не кулаком по черепу — словом по мозгам.
— А что для него слово? Что?! — кричал Гришка. — Его и в Москве словом пронять не могли. От таких слова, как от стенки горох… Не уговаривать их, а морду бить!
— И компанией еще, кучей на одного?.. — процедил Пугачев. — Тоже мне праведничек.
— Брат-тцы-ы! Опосля водки доделите, опосля водки способней по-всякому, даже по мордам простительно!.. — вопил Мирон. — А ну, раздвиньтесь, братцы, допустите меня, я тут по всем правилам устрою…
Но Митька Гусак придержал его:
— Э-э! Шалишь, Мокрый. Пусти лису на приступочку, из дому выставит. Садись гостем и не хозяйничай… Но в общем-то, чего это мы в самом деле… Идею помни, а о водочке не забывай. Божий человек, придвигай и свой стакашек — расплесну сейчас всем.
— Спасибо, — я поднялся. — Мне лучше уйти, а то, Мирон прав, после водки как бы кому учить не вздумалось.
— Баба с возу, кобыле легче, — веселенько откликнулся Мирон. Он уже восседал на густеринском месте, не отрывал завороженных глаз от бутылки. — Не жадуй, Митька, лей с краешком — с утра мучаюсь.
Руль остановил меня:
— Зря, паря, ты обижаешься. И Гришку понять должон: институт-то ему вроде господа бога, второй год на него молится. Ты от бога его отвернулся, как ему тебя не невзлюбить.
— Никакого бога у меня! Мечта за душой, а не бог! Он мне душу заплевал своим поведением. Прощать? Не-ет! Моя бы воля — душил таких!
— Иди, друг, коль собрался, — посоветовал Пугачев. — Спор-то кончен, теперь звон пустой.
Я двинулся прочь.
— У-ух! Вон оно! За что муки такие! По жилочкам, по жилочкам — аллигория!.. — раздалось за спиной.
Теплой ночью, пахнущей речной влагой, укрыто село. Я показался на вымостках, перекинутых с берега на берег. Со всех сторон меня окружали соловьи, я стоял в центре соловьиной галактики. Их пение вкраплено в тишину, как звезды в ночном небе: одни ближе, ярче, сочней — голоса первой величины, другие удалены, притушены — тускло мерцающие подголосочки. И обморочно неподвижные черные кусты, и темная громада вздымающегося берега, и смутным всплеском церковь на нем, и узкий серп молодого месяца над всем крапленным соловьиными голосами миром. А внизу, в веселенькой преисподней, — река мерцает и поеживается под луной, течет, смеется, смеется, словно защекоченная.