Я поверил в бога, значит, признал — эта гипотеза единственно верная, значит, правда на моей стороне. Но что за правда, если она стыдливо прячется? Скрывать правду — не значит ли лгать!
Совершил мужество и стал трусливым. Нашел в себе силы быть предельно честным перед собой и начал лгать другим.
Теперь вся моя жизнь состояла из лжи.
— Рыльников! Тебя главный зовет!
До сих пор мне удавалось увиливать от рубрики «На атеистические темы».
— Юрий Андреевич, вот тут пришло читательское письмо. Пишет не кто-нибудь, а учитель, причем старый, преподававший физику. Он, видите ли, агрессивно доказывает, что наука и религия не противостоят друг другу. Примерчики исторические приводит: Кеплер хотел стать пастором, Ньютон-де писал богословские трактаты и прочее в этом духе. Надо ответить резко, но без грубостей, главное — поаргументированней. Организуйте, в ближайший номер просунем.
Старый учитель физики из провинции, по профессии, по положению, да, наверное, и по возрасту схожий с моим отцом. Как знать, не признал ли бы бога мой отец, поживи он подольше? Сын-то его, воспитанный в безбожии, признал…
На добром, бесхарактерном лицо главного выжидание — говори «Есть» и удаляйся. Меня подмывает сказать: «Не буду!»
И объяснить почему. Главного редактора хватит удар, мои товарищи ахнут от удивления, ахнет Инга.
Не буду!
И аукнется на Танюшке. Как ни дороги мои принципы, но счастье дочери дороже.
Я ничего не сказал и двинулся к выходу.
— А письмо-то!.. Какой-то вы теперь рассеянный…
Я молча вернулся, забрал письмо. Главный редактор проводил меня недоуменным взглядом.
Ни я богу, ни бог мне, лучше отказаться друг от друга. Сядь и напиши ответ такой, какой требует главный, — «резко, но без грубостей, поаргументированней». Откуда я возьму аргументы?..
Ни я богу, ни бог мне… Нет, этот бог уже влез в душу, не вытравишь. Не могу без бога, но не могу и походить на библейского Авраама, который бросил на жертвенник своего сына. Бог перестанет быть для меня богом, если потребует жертву близкими. Тебе, господи, дано распоряжаться судьбой рода человеческого, давать жизнь и отнимать ее, так не перекладывай эту тяжкую обязанность на мои слабые плечи, не выдержу!
Моя собственная жизнь зашла в опасный тупик — ни назад, ни вперед, ни стоять на месте.
Я показал письмо Олегу Зобову, тому автору — физику, что доказывал — наука не осчастливит. Олег с охотой согласился:
— Стоит выпороть старика за ренегатство.
Олег сам служил негреющей науке и уж, конечно, не постесняется отнять у другого то, что как-то того согревает. Я нанял убийцу на собрата по духу.
Доколе?! Противен сам себе! Доколе так жить?!
Никогда не решусь предать дочь, буду предавать из часа в час, изо дня в день самого себя. И в конце концов так изолгусь, что дочери все равно придется стыдиться отца, Инге — мужа, и знакомые отвернутся в презрении.
Да нужна ли мне такая жизнь? Да нужен ли такой отец Танюшке? Не лучше ли будет отказаться от жизни?..
Кто подскажет мне выход!
Пустая, давно обворованная колокольня тихо и грустно плывет среди непорочно белых облаков. Мертвый памятник былой веры. Птичий хлопотливый посвист в сочной зелени. Заросшие травой и кустарником старые могилы. Настолько старые, что уже не напоминают о смерти, только о покое. Что из того, что в земле лежат кости людей, когда-то радовавшихся и страдавших, — тишина, и птичий посвист, и молодая сочная трава на удобренной земле. В таких местах невольно веришь в красоту смерти.
Но мне еще суждено жить. Это место не для меня — ошибся, надо искать другое.
Искать себя. Найду ли?
После всего, что со мной случилось, должен найти. Самое трудное позади. Перебрался, выкарабкался, не скатился в пропасть. Дорогой ценой — душа в лохмотьях.
Кто подскажет мне выход?
Отче наш, иже еси на небеси…
Бог не собирался подсказывать, бог со стороны наблюдал, как сам в себе судорожно барахтается маленький человек.
А еще день спустя наутро весь наш огромный восьмиэтажный корпус гудел: Риточка из девяносто шестой квартиры отравилась газом. Во двор с надрывным стоном заворачивали машины «Скорой помощи».
Было воскресенье, ни я, ни Инга не ушли на работу. Инга даже осунулась, зябко ежилась, повторяла удрученно:
— Надо же… Кто б мог знать… Надо же…
О мертвых плохо не говорят. К мертвым нужна бережность, к живым она не обязательна.
Только от великого отчаяния можно вот так, походя, схватить за рукав случайного, незнакомого человека, молить о спасении.
Вечера — трагическое время для благополучных.
На стене под электрическим светом полыхали ван-гоговские «Подсолнухи». Инга лежала на диване и читала книгу — пухлый сборник статей о кристаллических соединениях. Читала рассеянно, думала, глядя поверх страниц, наверняка тоже вспоминала Риточку.
А Риточка не выскочит уже больше на лестничную площадку, не взбудоражит соседей. Товарищеский суд так и не состоялся, но соседи победили.
— Инга, — сказал я, — шофера, сбившего ребенка, судят: не успел нажать на тормоз, а мог бы. Мог бы и я затормозить.
Инга отложила книгу, уставилась в сторону — темные глубокие глаза под гладким белым лбом.
— Что пользы бить сейчас себя по голове, от этого только голова распухнет, — ответила она.
У меня умная жена, на любой сложный вопрос может дать ответ. Даже на тот, который, как квадратура круга, решения не имеет.
Я не затормозил, а мог бы… Не обязательно донкихотски бросаться на домком, наверное, нужно было только посочувствовать, чуть-чуть, пусть даже неискренне. Чуть-чуть дать понять — ты услышана. Звук неверного слова лучше сплошной глухоты, расстроенная способность двигаться лучше полного паралича.
Это что же, ложь лучше правды?
Но фальшь ресниц, фальшь Риточкиного голоса, после крика «не могу» поигрывание бедрами… И страшное, неопровержимое доказательство правоты. Что такое ложь? И что такое правда?
Ночью я не мог уснуть.
Темнота… В ней исчезает пространство, далеко, близко — какая разница, когда перед глазами непроницаемость. В мире, утерявшем измерения, раздолье для мысли, удаленная на шесть миллиардов световых лет галактика так же доступна мне сейчас, как окраина города.
Кто подскажет?
Инга?.. Я же обязан известить ее. Мой долг открыться, а не прятаться. Самый близкий мне человек, ближе нет!
Вечера — трагическое время для благополучных. Но я уже давно забыл о благополучии, а потому стал больше страшиться утра, обещающего новый лживый день, постыдную нелегальщину: «Не дай бог, чтоб заметили…»
Вечерами я предоставлен сам себе, а значит, могу перевести дыхание.
И вот однажды вечером я набрался духу и подсел к Инге.
Теперь по вечерам она обкладывалась книгами. Их лаборатория заканчивала какую-то важную работу, руководителей, похоже, собираются выдвинуть на Ленинскую премию, перед Ингой же открывается возможность защитить кандидатскую диссертацию, перескочив аспирантуру.
Я знаю, что ей трудно будет меня понять. Меня пугает разговор, но что же делать, не сегодня, так завтра — миновать нельзя.
— Инга…
Она отодвинула книгу, положила обкусанный карандашик. Еще в студенческие времена я заметил за ней слабость — грызть в задумчивости карандаш, она не любила пользоваться авторучками.
— Инга.
Лицом к лицу, вплотную. Проникающий, внимательный взгляд, бездонный мрак зрачков, бездонный и загадочный, всегда смущавший меня. Я никогда не мог понять до конца, что у нее шевелится под чистым, неженским лбом. И бесстрастие в скулах, и твердые губы…