Я, боясь, что Дуся при свете разглядит мое лицо, поспешил в свой закуток, на свою слоновью койку.
Одной кости с Ушатковым…
Ради святости жену и дочь…
И от этой святости — кипяточек не греет, а ошпаривает.
Постыдно корчить из себя Христа, не постыдно к нему стремиться. Я стремился к Христу самозабвенно, отчаянно, с надрывом, с жертвами… Жену и дите за-ради святого… Стремился и пришел… к Ушаткову.
Что я такое? И что такое мой бог?
За окном далеко девичьи голоса пели частушки:
Поют, гуляют, целуются, а у сиротливой тетки Дуси в углу лежит занесенный странным ветром сиротливый человек. Поют, гуляют, целуются — нормальная жизнь. Я недоволен этой нормальностью, чего мне хочется?..
И что станется с людьми, если они меня послушаются, перестанут жить, как жили, — нормально?.. Жен и детей за-ради святого… Страшно! Страшно!
И вновь старые вопросы. И вновь у разбитого корыта. В который раз!..
Мы кончили все земляные работы — навозохранилище и ямы под фундамент. У плотников был почти готов сруб. Рубленные в лапу бревна Гриша Постнов нумеровал масляной краской, чтоб не перепутать — какое на какое потом класть. Завтра сюда со строительства ремонтных мастерских перекидывают каменщиков.
После обеда решено было отметить «по-семейному». Митька Гусак прошелся с «шапкой»:
— Гони по рваному с рыла.
И сразу же как из-под земли вырос гость. В шляпе, утратившей цвет и форму, но сохранившей ленту, воспаленно красная рожа, мокрогубый рот, растянутый до ушей в улыбке, — Мирошка Мокрый. Он услужливо рвал у меня из рук лопату, кричал весело:
— Скос-то неровно взял! Глянь со сторонки. Ну кто так скос берет, конфуз тебе в селезенку. Учен, да плохо! И-их! Алли-го-рия!
Бросал лопату, выскакивал из ямы, мчался к плотникам:
— Гришка! Гришка! Давай полустеночки-то горушкой сложим. Учи таких сопляков порядку!
Пугачев остановил Мирона:
— Зря, Мокрый, стараешься. Сегодня не обломится.
— Что так? Аль строители скупы стали? Аль я вам не компания? Какая компания с Мироном пропадала? С Мироном всюду веселье.
— И все-таки, веселый человек, отчаливай да не мешкай. С нами сегодня Валентин Потапыч сидит.
— Эхма! Алли-го-рия! Чего бы это Густерину сегодня — праздник не тот, чтобы сам председатель веселился. Чего председателю-то с вами праздновать? И всего-то навсего — землю повыкидали…
— Не твоего ума дело. Катись подобру, а то на ручках унесем.
— Да уж ладно. Э-эх, аллигория! С Густериным Мирон не путается, дорожку уступает… Ладно, ладно…
Исчез.
Я не видел Густерина с того разу, как он нанял меня на работу, даже издали. Ни разу еще председатель не появлялся на нашей стройке. Но как дух божий, Густерин постоянно окружал меня: «Валентин Потапыч просил… Валентин Потапыч указал… Валентин Потапыч обещал…»
И вот он, парадно осиянный прокаленной (тронь — зазвенит) лысиной, морщины в застывшей прижмурочке (полевое солнышко, видать, вечную улыбочку приклеило), выгоревшие жесткие усы, дедовские подслеповатые очки и юношески легкомысленная рубашка — ворот апаш, рукава короткие, и обнаженные выше локтей руки мускулисты, и походка упругая, молодцеватая — почтенно стар, задорно молод, зрелой середины в нем нет. Подпрыгивая прошелся вдоль ям, приготовленных под фундаменты, заметил меня:
— Здравствуйте. Как жизнь?
— Ничего.
— Бежать не собираетесь?
— Если не прогоните.
— Как, бригадир, он себя показывает?
— Старается, — ответил Пугачев.
Он мог бы отвалить и щедрее: старается не значит справляется, а я научился вымахивать лопатой, право, не хуже штрафника Митьки, отстаю только от Саньки Титова, но с тем тягаться можно лишь на экскаваторе.
— Зачем же гнать вас — живите, если хлеб наш вам солон не кажется.
— Эй, ребята! — повернулся Пугачев к братьям Рулевичам. — Накрывайте на стол!
И Рулевичи, подхватив топоры, принялись хозяйничать: пара взмахов — отесан кол, пара ударов обухом — кол вогнан в землю, еще кол, еще — четыре ножки, на них лег сколоченный из тесовых обрезков щит — готов стол с занозистой столешницей. На нем выросли три зеленоватых поллитровки, варварски разодранная банка килек, на мокром газетном листе — вялые, прошлогоднего засола огурцы, колбаса, которую один из Рулевичей тут же порубил топором, буханка хлеба, располосованная на обильные ломти, мутноватые граненые стаканы…
— Милости просим, не побрезгуйте.