— Меры… Я уже не думаю о них.
Лубков, услышав мой ответ, застыл, как охотничья собака, почуявшая в камышах уток.
— Как вас понять? — вежливо осведомился Ващенков.
— Хочу, чтоб школа жила по-новому, а это несколько шире, чем принять обычные меры.
— По-новому… Переворот?
— В какой-то степени.
— Значит, этим признаете, что до сих пор вы неверно работали?
— Приходится признавать.
— Сколько лет вы директором?
— Двадцать.
— И теперь считаете, что в течение двадцати лет вы действовали ошибочно?
— Не во всем, а в чем-то да.
— Ваша школа была, кажется, не на плохом счету?
— Считалась одной из лучших по области.
Ващенков замолчал, не сводя с меня испытующего взгляда. И тут вступил в разговор Лубков. Энергично вышагивая по крашеному полу, он обрушился на меня:
— Разве можно верить этому! Двадцать лет работы! Школа пользовалась заслуженным успехом. Вдруг перечеркнуть все крест-накрест. Не-ет, т-варищ Махотин, эт-то что-то подозрительно. Не тогда вы впадали в ошибки и заблуждения, а теперь! Да, да! Вглядитесь в себя, с вами что-то произошло. И что-то очень странное…
— Простите, — перебил я его, — вы когда-нибудь в жизни признавались себе, что неправы, что можете ошибиться?
— Я, т-варищ Махотин, готов прислушаться к любой критике, а вот вы… Вместо того чтобы принять меры, действовать решительно, пресечь в корне зародыш религиозного дурмана, вы сейчас перед нами рассуждаете о каком-то перевороте, о начинании новой жизни. Готовы даже бить себя в грудь, отказаться от своих прошлых заслуг. Это рисовка! Это желание прикрыть благодушными рассуждениями свою бездеятельность!..
И пошел, и пошел… Я пережидал. Ответственный райкомовский работник, и вдруг — его родная дочь верует в бога. Он не из тех, кто колеблется и сомневается. Раз дочь подвела, значит, она — враг, и он, ее отец, не допустит мягкотелости. Он искренен в своем негодовании.
Ващенков перебил его:
— Попробуем разобраться: в чем же ваши ошибки, Анатолий Матвеевич?
— Шесть лет назад, я, скажем, выпустил из школы Костю Перегонова…
— Так, — склонил голову Ващенков.
— Вчера этот Перегонов с легким сердцем требовал исключить Тосю Лубкову из комсомола…
— Правильно требовал! — заявил Лубков.
— Исключить, когда ваша дочь, товарищ Лубков, собралась бросить школу, значит, оттолкнуть ее от себя к верующим, выбросить ее из нашей жизни. Жестоко?.. Да, но Перегонов не жесток по натуре. Он просто не понимает, мы не научили его этому. Разве не грубейшая ошибка — наша ошибка, моя!
И Лубков вновь вскипел:
— Грубейшая ошибка — потворствовать, спускать, не понимать, что принципиальное, строгое наказание есть своего рода воспитание. Да, да! Если на заседании бюро мне по заслугам влепят выговор с занесением в личное дело, что ж, по-вашему, я должен считать — бюро действует ради одной лишь любви к наказанию? Нет, оно пытается воспитать меня, а на моем примере и других!
— Хотите угрозами заставить думать иначе? Не получится. Угрозами можно запугать человека, он сделает вид, что думает, как вам угодно. Сделает вид, не больше того. Можно палкой поднять с постели больного, но от этого он не станет здоровым.
— Ты бы сел, Юрий Петрович. От твоего мелькания в глазах рябит, — с легкой досадой попросил Ващенков.
Лубков понял, что ему предлагают помолчать, опустился на стул, прямой, с отведенными назад плечами, выпуклой грудью, ладонями, симметрично положенными на колени, — ни дать ни взять божок, нагоняющий страх на идолопоклонников.
Ващенков навалился на стол.
— Рассказывайте.
И я стал рассказывать о наших делах: индивидуализм, разобщающий в школе людей, учеба, основанная на требованиях — выполняй сам, отвечай за себя, атмосфера дискуссий и споров, которая заставит сообща искать, сообща думать, объединит учеников…
Худощавое лицо Ващенкова с большим нависшим носом, как всегда, выражало бесстрастную, вежливую замкнутость, но из темных глазниц неяркие голубые глаза глядели напряженно, пытливо. Человек в человеке, один — обычный, скучноватый, другой — таинственный, не совсем для меня понятный.
Ващенков долго молчал, наконец провел крупной рукой по лбу.
— Что-то похожее я уже слышал… От других учителей…
— Почему другие учителя не должны об этом думать? Назрело, — ответил я.