Ващенков молчал. Я перевел дыхание, спросил, не узнавая своего охрипшего голоса:
— Уж не подозреваете ли меня в прямом пособничестве религии?
— Не смею утверждать. Просто ваше заумное поведение сделало вас если не прямым, то невольным пособником наверняка. И то, что вы невольный, никому от этого не легче. В прошлый раз вам удалось опутать нас своими речами, теперь не удастся.
Ващенков пошевелился наконец, оторвал взгляд от устало выброшенных на стол рук, взглянул на меня запавшими глазами.
— Анатолий Матвеевич, — сказал он глухо, — давайте решим, как поступить. Перво-наперво нельзя дальше держать возле детей в качестве наставника человека с чуждым мировоззрением…
Я кивнул головой:
— Понимаю…
— Кроме того, — продолжал Ващенков глуховато и отчужденно, — придется вам что-то пересмотреть из своих планов. Быть может, что-то, а не все. Лично я верю вашему опыту — как-никак сорокалетний педагогический стаж. Но… Но, наверно, надо действовать более прямо и решительно… — Сморщился, с досадой покрутил головой: — Какая, однако, неприятная история! В лучшей школе — сначала верующая десятиклассница, потом верующий учитель!
— Не случайно, — скупо, но внушительно заметил Лубков.
Разговор кончился. Я вышел на улицу, ощущая свинцовую тяжесть под лопаткой, напротив больного сердца. Присел на минуту на ступеньку райкомовского крыльца, чтобы отдышаться.
20
Жена Евгения Ивановича упавшим голосом несколько раз переспросила через дверь:
— Да кто же это?
— Откройте, пожалуйста. Это я — Махотин.
— Какой такой Махотин?
— Это я, Анатолий Матвеевич, директор школы. Мне нужно поговорить с вашим мужем.
Только после такого пояснения непослушные руки принялись отодвигать неподатливую задвижку.
Ударившись в темных сенцах головой о какие-то полки, я, наконец, вошел в комнату. Молодое, с правильными, выразительно неподвижными чертами лицо жены Морщихина было бледно, глаза, застывшие и округлившиеся, уставились на меня испуганно.
— Прошу прощения, что так поздно, — довольно-таки сумрачно извинился я. — Где же Евгений Иванович?
А Евгений Иванович уже сам появился из другой комнаты, в просторной нательной рубахе, заправленной в брюки, из-под брючного ремня сквозь рубаху выпирает круглый живот, ворот распахнут, видна волосатая грудь, на его грубоватом, губастом мужицком лице ни смущения, ни удивления, только маленькие глаза косят в сторону сильней, чем всегда.
— Садитесь, Анатолий Матвеевич, — просто сказал он, подвигая стул.
Мы уселись. Хозяин повернул ко мне широкое лицо, но взглядом уперся куда-то в угол.
— Настя, — негромко попросил он, — собери-ка на стол. Самовар, поди, еще не остыл.
— Не нужно! — решительно возразил я. — Я пришел поговорить с вами с глазу на глаз.
— Настя, иди к себе, — тем же ровным, негромким голосом, упорно глядя в угол, приказал Морщихин.
И только тут я заметил, что он волнуется, у него чуть приметно дрожат губы.
Хозяйка тихо, как тень, качнулась к двери, с боязливой бережностью прикрыла ее.
Электрическая лампочка из вылинявшего шелкового абажура освещала чистую, без единого пятнышка, без единой морщинки, скатерть на столе. В углу комнаты — загруженная книгами этажерка. Над приземистым узеньким диванчиком — незатейливый коврик, посреди коврика застекленная фотография женщины, первой жены Евгения Ивановича. На другой стене в такой же рамке репродукция рафаэлевской «Сикстинской мадонны». Ничто не напоминает, что в этих стенах живет верующий. Обычное скромное жилье сельского учителя. Неужели за стеной, в другой комнате — иконы!..
Морщихин продолжал сидеть передо мной, чинно сложа руки на скатерти, отведя глаза в угол.
— Вы догадываетесь, на какую тему предстоит разговор? — спросил я.
— Догадываюсь, — ответил он, дрогнув губами. — Я даже ждал вас…
— Догадываетесь и о последствиях нашего разговора?