Парасковья Петровна поднялась со ступеньки.
1958
Чрезвычайное
1
Шел один из покойных периодов моей жизни. Работа, которой я отдавал все силы, казалось, была идеально налажена, люди, которыми я руководил, любили меня (и не совру — искренне), даже больное сердце — мой давнишний враг — не особенно беспокоило. Прекрасное время: пришла старость, но силы пока что имеются, а тщеславие давно уже не тревожит — не надо большего, хватит того, что есть, полное равновесие. Наверное, на пенсии о такой поре не раз вспомнишь со вздохом сожаления.
Вот уже двадцать лет, как я директор средней школы в нашем маленьком городе. А до этого учительствовал и здесь и по разным селам. У меня почти сорокалетний педагогический стаж, звание заслуженного учителя…
Утром обычно иду в школу в тот час, когда все спешат на работу. Утро для меня — своего рода путешествие в прошлое: почти через каждые десять шагов встречается мой бывший ученик, здоровается со мной.
Никто не замечает так ощутимо смену поколений, никто не чувствует с такой остротой непреклонное движение времени, как учитель.
Навстречу шагает мужчина. Он не уступает мне в толщине и солидности. Он поглядывает на встречных несколько свысока, как человек, занявший прочное место в жизни. Но едва замечает меня, как сразу же поспешно приветствует:
— Анатолий Матвеевич, доброе утро!
— Доброе утро, Вася, — улыбкой на улыбку отвечаю я.
Это Василий Семенович Лопатин, заведующий районным отделением Госбанка. Я помню его тонким, вертлявым пареньком, со вздыбленным вихорком, что в просторечии зовется коровьим зализом. У него тогда было два друга — Генка Петухов и Алеша Бурковский. Их так и звали — три мушкетера. Алеша Бурковский — профессор-хирург, получил известность на пластических операциях мышечных тканей, написал книгу, прислал ее мне в подарок. Я даже набрался храбрости и принялся ее читать — как-никак любопытно, чем живет бывший питомец, — но, увы, ничего толком не понял, заснул на пятой странице. Генка Петухов, атаман этой троицы, погиб во время войны. Погиб нелепо, при бомбежке эшелона, не доехав до фронта.
— Здравствуйте, Анатолий Матвеевич!
Тоже ученик — Яков Коротков. Он, как всегда, небрит, глядит исподлобья — резиновые сапоги, топор на плече. Работает теперь плотником. Когда-то играл первых любовников в кружке школьной самодеятельности, читал замогильным голосом Шекспира: «Быть или не быть — таков вопрос!» Мечтал стать артистом, но женился, пошли дети… Какое-то время еще появлялся на сцене районного Дома культуры, становился в позу Гамлета: «Быть или не быть!..» Зато Саша Коротков, его сын, обещает стать незаурядным человеком. Учителя физики и математики в смущении разводят руками — парнишка знает больше их. Специальные работы, состоящие сплошь из формул, читает с увлечением, словно романы Дюма-отца.
— Здравствуйте, Анатолий Матвеевич!
— Здравствуйте, — киваю я. — Доброе утро! Здравствуйте!..
И при каждом «здравствуйте» встает прошлое — то далекое, то свежее, отдаленное от этого утра годом, другим. И не понять, радость или грусть доставляют эти щедрые и доброжелательные приветствия. Скорей всего то и другое вместе.
Шел один из покойных периодов моей жизни. Неожиданный случай оборвал его.
2
Ко мне в директорский кабинет ворвалась десятиклассница Тося Лубкова. С силой отбросила дверь, лицо красное, распухшее от слез.
— Подлость! Все одинаковы!.. Все!!
При каждом слове с ног до головы содрогается, сквозь слезы глядят круглые злые глаза, волосы растрепаны, плечами, грудью подалась на меня — и это Тося Лубкова, неприметная из неприметных, самая робкая, самая тихая из учениц.
— Ни одного доброго человека во всей школе! Не-на-ви-жу!
— Сядь! Расскажи толком.
— Что рассказывать!.. Без меня расскажут…
Голос сорвался, стиснутыми кулаками сжала виски, разметав волосы, рывком повернулась к двери. Но в это время дверь раскрылась, и Тося, передернувшись (по спине почувствовал почти животное отвращение), отскочила, свалилась на диван, уткнулась мокрым лицом в руки, плечи затряслись от рыданий.
За порог переступил Саша Коротков. Долговязый, узкоплечий, с тонкой шеей, словно жиденький дубок, выросший в тени. Сейчас он весь как струна, тронь — зазвенит. Лицо же суровое, в глазах плещет гнев.
— Что случилось?
— Вот, — Саша протянул мне толстую тетрадь.
— Что это?
— Дневник.
— Какой дневник? Чей?
— Ее.
С дивана, где лежала Тося, донесся стон. Я недоуменно вертел в руках тетрадь.
— Как он к тебе попал?
— Под партой нашел.
— И что же?
— Я открыл…
— Чужой дневник?
— Так я не знал, что это ее дневник. Вообще не знал, что это такое…
— Ну?
— Тут, Анатолий Матвеевич, такое написано!.. Я сразу собрал ребят — комсомольцев и…
— И прочитал им чужой дневник?
— Анатолий Матвеевич! — Шея Саши Короткова вытянулась еще сильней, в глазах сухой блеск, в голосе обида на меня. — Вы прочитайте — поймете: мимо пройти нельзя!..
— Я не привык читать чужие дневники.
Тося вскочила с дивана, заломив локти, запустив пальцы в волосы, закричала:
— Читайте! Все читайте!.. Все равно мне!.. Не стыжусь!..
Она рванулась к двери, хлопнула. На моем столе чернильница прозвенела металлической крышкой.
Впервые за много лет я почувствовал растерянность перед своими учениками.
Знаю всех учеников, тем более десятиклассников — школьных ветеранов. Знал, казалось, и Тосю Лубкову. Не далее, как вчера, присутствовал на уроке в десятом классе, слышал ее ответ у доски. Невысокая, с легкой склонностью к полноте, черты лица неопределенные, размытые, движения связанные, словно в стареньком платьице ей тесно, во всем теле — вяловатая девичья истома. Вдруг — какая там вялость! — бунт: «Подлость! Ненавижу!» И это брошено мне в лицо, мне, директору!
Саша Коротков глядит требовательно, возмущен, не сомневается в своей правоте.
— Разберусь. Иди. Поговорим потом.
Саша переступил с ноги на ногу, хотел, видно, возразить, но раздумал. Когда он открыл дверь, я увидел, что за ней тесно толпятся ребята, должно быть, те, кому Саша прочитал дневник. При виде Саши раздались приглушенные возгласы:
— Ну что?
— Как?
— Что сказал?
Дверь захлопнулась, я остался один.
3
Дневник перестал быть секретом, выглядело бы ханжеством с моей стороны, если б я стыдливо от него отвернулся.
Обычная тетрадь, в коленкоровом переплете, наполовину исписанная крупным, аккуратным девичьим почерком. Открываю ее…
«Без веры жить нельзя. Человек должен верить в Добро и Справедливость! Но Добро и Справедливость — вещи абстрактные, их трудно представить наглядно. Я не могу представить себе число 5, но когда мне говорят: «Пять тетрадей, пять булавок» — я сразу же себе представляю. Булавки, тетради могут быть для меня формой цифры 5. Бог есть форма для Добра и Справедливости. И если я верю в Добро, должна верить и в Бога…»
«Если даже Бога нет, то его должны выдумать и носить в душе…»
«Я с Ниной сижу на одной парте, знаю ее вот уже пять лет. Кажется, хорошо знаю! Подруга ли она мне?.. Меня она, наверное, считает подругой. Позавчера шли вместе из школы, и Нина мне призналась, что любит А. Если б я любила кого-то, наверное, никогда никому не сказала бы об этом. Никому. Нине тоже… Если б любила, но не люблю, не люблю, не люблю, а хочу полюбить! Я и не красивая, и не умная, я обычная, а любят особенных, не представляю, кому я могу понравиться».
«…Ходила на танцы, ко мне подошел киномеханик Пашка Голубев, танцевал, обнимал, а рука дрожит. Не нравятся мне танцы, сборища, многолюдье. До дому шла вместе с Ниной. Я, кажется, ее ненавижу за то, что она красивая. Как это дурно! Я всегда думаю и поступаю так, что потом становится стыдно за себя. Если Нинка не подруга, то у меня совсем нет подруг. Некому рассказать о себе, да и рассказывать нечего. Если только жаловаться: страшно жить без любви! Кто поймет, кому нужно?..»