Михаил Павлович не доехал до московцев, его остановили моряки, которые стояли впереди каре и готовы были отбить любую атаку приверженцев нового императора. Великий князь обратился к восставшим с речью, напоминая им о законах престолонаследия и говоря, что они совершают преступление перед новым монархом. Однако его никто не слушал.
Пущин крикнул Кюхельбекеру:
— Виль, ссади с лошади этого пьяницу, чтобы он не болтал чепухи...
Кюхельбекер прицелился, но пистолет дал осечку. Великий князь ретировался, кляня себя за неосторожность. «Они поступят со мною, как с Милорадовичем, а я хочу жить...»
Генерала Воинова, который по приказу Николая хотел было приблизиться к восставшим, стащили с лошади и чуть не убили. Насмерть перепуганный генерал убрался подобру-поздорову, стараясь не попадаться на глаза Николаю. А Николай, встав во главе преображенцев, хотел было вести их на угол Адмиралтейского бульвара, мимо недостроенного здания министерства финансов, но тоже едва не поплатился за эту попытку. Со всех сторон полетели камни, поленья, один кирпич чуть не угодил ему в голову.
— Самозванец! Палач! Вурдалак! — страшнее камней преследовали нового монарха зловещие выкрики. И он все пятился и пятился подальше от разъяренной толпы. В эти минуты Николай почувствовал, какая это неудержимая, могучая сила — человеческая масса!
«Если восставшие перейдут к действиям, никакая гвардия их не остановит», — подумал он в ужасе.
Понимая, как велико влияние церкви на простых людей, Николай приказал позвать митрополитов, которые как раз собирались в дворцовом храме служить молебен во здравие нового императора. Николай предложил им ехать к восставшим и попытаться усовестить их: пусть разойдутся по казармам и не совершают преступления против законного монарха.
Оба митрополита — московский Серафим и киевский Евгений — в зеленом и пунцовом бархатных облачениях, с бриллиантами на панагиях, высоких митрах и крестах — вышли на площадь и приблизились к каре повстанцев. Их сопровождали два дьякона в парчовых стихарях.
Митрополит московский Серафим, подняв крест, обратился к восставшим со словом. Но ему не дали говорить. Из толпы кричали:
— Какой ты митрополит, когда на двух неделях двум императорам присягнул?!
— Ты изменник, ты дезертир, николаевский холуй!
— Не верим вам, пойдите прочь! Это дело не ваше, мы знаем, что делаем!
Чтобы заглушить речь митрополита Серафима, повстанцы начали бить в барабаны.
Митрополитам не оставалось ничего иного, как удалиться. При этом они так спешили, что, заметив дыру в заборе, которым был обнесен Исаакиевский собор, юркнули в нее. Близ Синего моста они взяли извозчиков, на запятки встали дьяконы в стихарях, и митрополиты Серафим и Евгений возвратились в Зимний дворец.
— Чем нас утешите? Вняли ли вам мятежники? — спросили их придворные.
Митрополит Серафим, тяжко вздохнув, ответил:
— Обругали и прочь отослали.
...Тысячи людей ожидали начала событий, но некому было приказать идти на штурм Зимнего и стрелять в генералов, окруживших Николая. Тот, кому было поручено руководить восстанием на Сенатской, не пришел. Его повсюду искали, но не могли найти.
Трубецкой и сам вряд ли смог бы сказать, почему вдруг испугался ответственности, которую взял на себя на последнем собрании Общества. Как случилось, что он, один из основателей Тайного общества, изменил товарищам, друзьям, предал то, за что обещал бороться вместе с другими?
Ему доверили самое главное, тысячи людей отдали себя в его распоряжение, а он в решительный момент бросил товарищей на произвол судьбы. Он мучился, клял себя, глядя из окна на площадь, где его ждали, но пойти туда не хватало мужества. Не хватало силы воли, чтобы побороть неверие, отчаяние. А идти к восставшим нужно было с надеждой и верой в победу. Трубецкому казалось, что восстала вся Россия, что вся она сейчас подобна этой толпе, запрудившей улицы, площади, облепившей крыши, деревья, леса у Исаакия. Вот-вот лавиной двинется вперед и сомнет, сметет, растопчит все на своем пути. И никто ее не удержит, не остановит.
«Эта темная сила ждет только приказа, сигнала, команды. Если я встану во главе восстания и прикажу штурмовать Зимний, чернь бросится нам помогать. А можно ли давать волю черни? Это стихия. Она не только возьмет дворец, но вместе с Николаем сметет и дворянство. И тогда история покроет позором мое имя, а дворянство проклянет мой род. Ведь я, уничтожив одно зло — монархию, буду способствовать рождению другого — русского якобинства, оно может оказаться пострашнее, чем абсолютизм. Нет, на это я не пойду. Не могу».