— Ну вы, граф, какой-то ненастоящий дворянин, прямо-таки друг презренного сословия, настоящий мятежник.
— Сожалею, монсеньор, — граф Бельдербуш с улыбкой поклонился, — но для меня в этих словах нет ничего оскорбительного. Я действительно не вижу разницы между людьми.
— Вам следовало выбрать другую профессию, Бельдербуш. — Курфюрст тяжело откинулся на спинку кресла. — Стать, к примеру, проповедником.
— Вряд ли, монсеньор.
— Истинно так, — громко рассмеялся архиепископ, — ибо после первой же проповеди вас сразу же лишили бы сана. Но может быть, вам лучше подыскать место при дворе вашего и Фюрстенберга тайного кумира Фридриха II[8]? Говорите смело.
— Такое признание не соответствовало бы ни действительному положению вещей, ни моей любви к истине, в которой у монсеньора, надеюсь, нет оснований сомневаться. У короля Пруссии есть много прекрасных высказываний, я же помню лишь одно: «Государь есть первый слуга своего государства». А что такое государство, монсеньор, как не народ. Но разве Фридрих, подражая Версалю, построил Сан-Сусси лишь из желания быть первым слугой своему народу? Разве он поэтому вёл войны, губил своих солдат, заставляя проливать слёзы их матерей, жён и невест? Воинственный государь — наихудший слуга своему народу. Правда, благодаря одержанным победам его казна пополнилась на семьдесят миллионов талеров...
— Бельдербуш! У вас надёжные источники?
— Абсолютно надёжные, монсеньор. Можно даже точно вычислить, сколько талеров принёс ему каждый из убитых и изувеченных солдат...
— Семьдесят миллионов талеров! — Курфюрст больше не слушал, поражённый величиной суммы. — Да я по сравнению с ним беден, как церковная мышь, да к тому же ещё весь в долгах!
— Вы далеко не так бедны, и потому позволю обратить ваше внимание на чертежи. Здесь предполагается разместить зал для балов-маскарадов, а за ним зрительный зал и сцену нового придворного театра. Архитектор надворный советник Ром приложил все усилия, но, увы, помещение получилось довольно тесным и низким. Но к счастью, Фюрстенберг недавно познакомился с месье Гросманом, другом некоего Готхольда Эфраима Лессинга[9].
— Это ещё кто такие?
— Первый — директор театра, второй — выходец из новой бюргерской среды, которая уже начала вытеснять старую. С государственной точки зрения было бы полнейшим безумием отрицать это. Он драматург, истинно немецкий драматург, желающий избавить сцены наших театров от заполнивших их иностранных пьес. Гамбург уже привлёк его, равно как Маннгейм и Гота. Так чем же мы хуже герцога Готского и курфюрста Маннгеймского?
— Говорите конкретнее, чего вы от меня хотите?
— Помочь Лессингу, человеку из нового, ещё только зарождающегося мира, осуществить свои мечты, ибо они воистину достойны князя... И потом, это никак не сопряжено с войнами и кровопролитием.
— Вообще-то как архиепископу мне не подобает произносить бранные слова. — Макс Фридрих тяжело вздохнул, — но тем не менее, чёрт побери, я даю своё согласие! У вас прямо-таки дьявольское умение убеждать.
Канцлер наклонился и поцеловал руку курфюрста.
Через несколько месяцев Людвиг уже стоял за прилавком и очень злился из-за отсутствия покупателей. Он подсчитал жалкие доходы — три штюбера за белую муку, два — за дрожжи — и понял, что мастер Фишер поднимет его на смех.
Разумеется, всему виной была погода. В отблеске свечей отчётливо были видны бьющие по стёклам сверкающие струи дождя.
К тому же лавка скоро закрывалась, и Людвигу предстояло провести омерзительный вечер в обществе господина директора театра Гросмана, его жены, мадемуазель Флиттнер и всех прочих, кого Бетховены, по выражению отца, «имели честь пригласить к себе домой».
Одновременно со звоном колокольчика распахнулась дверь, и внутрь вошёл человек в низко надвинутой на лоб шляпе. Под мышкой он держал футляр для скрипки.
— Чего изволите? — Людвиг чуть поклонился и выжидательно посмотрел на него.
— Выходит, мой племянник прислуживает в кондитерской лавке. — Незнакомец широко улыбнулся в ответ. — Ты ещё хоть помнишь меня, Людвиг?
— Дядюшка Франц!
— Ты смотри-ка, а ведь столько лет прошло. — Ровантини стряхнул со шляпы капли дождя. — Надеюсь, дедушку ты тоже не забыл?
— Как можно!
— Скажи мне, пекарь или кондитер, могу я у вас переночевать?
— Конечно. У нас, правда, сегодня гости и вся мебель переставлена, но ты можешь спать со мной.
— Да хоть под твоей кроватью. — Ровантини широко зевнул. — Эта проклятая почтовая карета перемолола мне все кости, как мельница. И потом, я здорово проголодался. Этот торт съедобен?
8
9