— Он голоден и ищет грудь, — захихикала госпожа Зикс, — но ему ещё нельзя...
— Что вы понимаете?! — рявкнул на неё придворный капельмейстер. — Только совсем чуть-чуть, Лене, ты слышишь? Вы же не станете морить голодом Людвига ван Бетховена.
Из соседней комнаты послышался дикий вопль. Глаза Бетховена-старшего превратились в узкие щёлки.
— Теперь он вдруг пожелал выучить арию Дориндо, которая у него в последнее время совершенно не получалась. Госпожа Баум, будьте любезны, скажите ему, пусть немедленно прекратит орать! Я не хочу, чтобы тревожили моего внука. — Он внимательно посмотрел на госпожу Магдалену: — Да-да, я всё понимаю. Ты испытываешь страх, поскольку он порой буйствует всю ночь. Но сегодня ничего подобного не произойдёт. Госпожа Зикс, вы сегодня всё сделали для госпожи ван Бетховен?
— Да, господин придворный капельмейстер, теперь только завтра утром...
— Тогда уходите.
Тут вернулась госпожа Баум.
— Он обещал, что будет вести себя тихо.
— Прекрасно, — придворный капельмейстер важно кивнул, — а теперь вам также пора домой, госпожа Баум, чтобы утром вы чувствовали себя свежей и бодрой.
— А Магдалена?.. — попробовала робко возразить госпожа Баум.
— Это уж моё дело. — Придворный капельмейстер решительно махнул рукой. — Я оставлю гореть одну свечу и буду здесь караулить до утра.
— Но, батюшка, здесь же нет второй кровати! — воскликнула госпожа Магдалена.
— Спокойной ночи, госпожа Зикс, спокойной ночи, госпожа Баум, и огромное рам обеим спасибо.
— За что, господин ван Бетховен? — спросила госпожа Баум.
— Ну, если вы... хорошенько поразмыслите...
Он задул почти все свечи.
— Мне вполне достаточно старого кресла с высокой спинкой, дитя моё. Я поставлю его рядом с вами. Но сперва я принесу дрова.
— На кухне пока есть, батюшка.
— Тогда мы их отправим в печь. Утром я раздобуду ещё поленьев. — Он подбросил дров в огонь и снял с кресла покрывало.
— Как ты вообще выносишь этого человека, Магдалена?
— Я люблю его.
— Он мой единственный сын, и потому я тоже... мы вполне понимаем друг друга, Магдалена.
Придворный капельмейстер придвинул кресло поближе:
— Мне здесь хорошо и уютно, а вот не будет ли тебе холодно?
— Нет-нет.
Старик снова встал:
— Вот, возьми мой плащ на подкладке, я наброшу его... на вас обоих.
— Ваш парадный плащ, батюшка?
— Никаких возражений! В конце концов, ты мать Людвига ван Бетховена, но... взгляни на этого крошечного дурачка! Эй ты, это ведь плащ человека благородного звания, придворного капельмейстера! Однако, Лене, это не производит на него ни малейшего впечатления.
Сам он закутался в покрывало и ещё раз взглянул на свою невестку и на высовывающуюся из-под роскошного ярко-красного плаща маленькую головку.
— Спокойной ночи, Магдалена. — Он улыбнулся. — И пусть будет спокойной также твоя первая ночь... под парадным плащом, Людвиг ван Бетховен.
Маленький, впервые увидевший мир человечек сразу же оказался брошенным в вихрь жизни.
— Послушай, Магдалена! Пусть всё принадлежит Людвигу, и если вдруг случится так, что я... правда, никогда не знаешь, когда это случится... — Старик запнулся, однако твёрдо решил стоять на своём и продолжил: — Тогда тебе придётся присматривать за Иоганном... ты понимаешь меня, Магдалена?
Она тяжело вздохнула:
— Как это горько, что нам вот так приходится говорить о нём.
— Ведь, в сущности, он совсем неплохой человек. — Придворный капельмейстер кивнул. — Он и довольно хороший певец. У него красивый тенор, но... — Он пожал плечами. — Мы здесь все свои. Из-за постоянного пьянства голос у него начал дребезжать.
Магдалена ужаснулась:
— Батюшка!..
— Да, да, с этим весьма одарённым человеком с великолепным голосом действительно беда, и дело в ужасном пороке, унаследованном им от матери. Но что значит унаследовал? Это не снимает вины ни с него, ни с моей жены. Это началось, когда все наши дети, кроме Иоганна, умерли. Она начала заливать горе вином и конечно же...
Тут перед его мысленным взором предстал монастырь. Его пьяная жена вела себя в Бонне настолько ужасно, что курфюрст лично дал равнозначный приказу совет поместить в него госпожу ван Бетховен.
— Человек не вправе судить кого-либо, и я этого не делаю, — после нескольких минут раздумья произнёс он, — однако, на мой взгляд, горе и беда никак не могут служить оправданием любых гнусностей. А какое уж такое горе довелось пережить Иоганну?