А его репутация… Если вам рассказывали о Филиппо Липпи, то уж обо всех его девицах и пьянстве, а еще о том, как он попался на подделке договора. Вы бы наверняка узнали, как уже в Прато он соблазнил монахиню, сделал ей ребенка, а потом женился на ней, состоя при этом в монашеском ордене. Могли упомянуть, что он писал какие-то картины, и старый Козимо де Медичи увлекся им, но вы только взгляните на этого человека: может, лучше поручить ему жарить свиные отбивные или строить стены? И ради Христа, не оставляйте его наедине с вашей женой.
Но потом вы замечали его глаза: цвета темно-серого сланца, широко расставленные под изогнутыми, вопрошающими бровями. Их форма, казалось, вовсе не подходила к лицу Филиппо. Они обращали в ложь все, что вы уже успели подумать о моем дяде, стоило только пристальнее присмотреться. И когда вы это делали, то обнаруживали, что он тоже смотрит на вас. Но если вам становилось неловко под его спокойным внимательным взглядом или даже вы чувствовали себя раздетым, то на самом деле бояться вам было совершенно нечего, ведь Филиппо искал то, что делает вас красивым. Вы до сих пор могли считать, что не обладаете вообще никакой красотой – да хоть бы весь мир находил вас отвратительным, но уж Филиппо Липпи что-нибудь такое углядел бы. Тогда бы вы обнаружили, что жмете ему руку, смеясь над чем-то, произнесенным хриплым дядиным голосом со все тем же грубоватым акцентом жителя Ольтрарно, что за рекой. Вы будете очарованы, может, даже обнаружите, что ссужаете ему немного денег. И хотя вы никогда не узнаете об этом, но ваш нос, или волосы, или плечо – какой бы кусочек красоты Филиппо в вас ни увидел – в итоге украсят чей-нибудь алтарь.
Каренца резала лук на большом грубом дубовом столе. Морковь и сельдерей уже лежали нарубленные; и свекольная ботва, и петрушка – для вечерней баттуты. Наша повариха была родом из Ольтрарно, как и Филиппо, и потому он ей нравился. Иногда она болтала о дяде ужасные вещи: о его женщинах и всех этих долгах, но он был человеком Божьим и, куда важнее, человеком с ее берега Арно.
– Еще краше, чем прежде, – звучно сообщил мой дядя с таким сильным акцентом, что я едва понял его.
Каренца стала даже пунцовее, чем ее уже окрасили лук и пар. Я увидел, что Филиппо прав: когда-то она была почти красивой. Заметив меня, высовывающегося из-за широкой дядиной спины, она поманила меня ножом:
– Нино, поди-ка сюда! Где ты был, caro?
Каренца знала, где я был. Она оставляла еду под моей дверью с самых похорон: все пресное, белое, как подобало в семье, горюющей об утрате. Я вносил еду в комнату, нюхал, но не хотел ничего. Я пытался вспомнить вкус кожи моей матери, каким он был, когда она была здорова, и не желал отвлекаться на пищу.
– Малыш, ты похож на скелет! Поешь камбалы – свежая, из Пизы утром привезли. Белая, как нижняя юбка девицы. – (Я покачал головой.) – Рису с горохом? Хлеба с молоком?
– Каренца, я не голоден.
– Как насчет… – Она поморщилась, как всегда, когда боролась со своей совестью. – Твой отец оставил нам немного чинты сенезе[1]. Нино, ты же любишь! Я сделаю в молоке, как тебе нравится.
– Филей? – неожиданно для себя спросил я.
Мой желудок внезапно ожил. Нет ничего равного чинте синезе.
– Отличный кусок. Твой дядя, уж конечно, не откажется?
– Вы искусительница, донна Каренца, – сказал Филиппо, почему-то басом.
– Ладно, – согласился я. – Но только…
– Но только – что? – Каренца заломила руки.
Этого я вынести не мог.
– Только если я сам ее приготовлю.
1